Выбрать главу

— В последние месяцы царила почти невыносимая, гнетущая атмосфера. Жили одной надеждой.

— Не пробовали выдворить вас из имения?

— Я был беженцем из Варшавы. Таких не трогали. Варшава почти опустела. Мы ходили туда пешком.

— Вы сами ходили пешком?

— Ну, не я, наши люди. Например, Ядвига бегала. Она принесла Оле какие-то безделушки с Брацкой. Дельного там уже ничего не было, хотя дом сгорел не полностью.

— А из наших вещей что-нибудь уцелело?

— Ничего. Еще во время эвакуации Варшавы все разграбили.

— И ничего не осталось? Ни единой бумажки?

— Есть тут для вас одна бумага, — сказала пани Шушкевич.

— Какая бумага?

— Ага, — спохватился Шушкевич и отпер ключом потайной ящичек старого бюро, — кое-что тут для тебя имеется.

— Что это?

— Письмо. Но довольно необычное. Это целая история. Когда немцы вошли к Янушу — ведь они тут его убили, — Ядвига заметила на столе незаконченное письмо. Схватила его и сунула Геленке, которая убежала через сад в лес. Вернувшись в Варшаву, Геленка отдала письмо мне на сохранение. И хорошо сделала. Бумага-то уцелела, а Геленка…

— Что это за письмо?

— Януш писал его в день смерти. Оно адресовано тебе.

Шушкевич вручил Алеку распечатанный конверт. Алек извлек оттуда четыре листка, на пятом письмо обрывалось. Нетрудно было узнать мелкий, ровный, но выдающий внутреннее волнение почерк Януша. Билинского тронуло начало: «Мой дорогой Алек…»

Все время, с самого приезда, он держался спокойно. Ему и в голову не приходило, что он может расчувствоваться. Но сейчас Билинский ощутил, как у него сжимается горло. Он встал, взял письмо и отправился к себе наверх.

V

Письмо Януша Мышинского Алеку:

Комаров, октябрь 1943 года

Мой дорогой Алек,

нет никаких объективных причин для того, чтобы именно сегодня писать тебе письмо. Нет и не может быть. Я не знаю, где ты и жив ли еще, и, возможно, письмо это придет, когда меня уже не будет и мои бумаги исчезнут в огне, ведь столько всего исчезло и исчезнет еще. Полагаю, более того — почти уверен, что письмо это ни к чему, ибо чувствую, что выживу и что на темы, которых я тут касаюсь, мы еще наговоримся. Да, наговоримся, а если еще встретимся на этом свете, то будет «все позади» и актуальные ныне явления окажутся чем-то далеким, и мы невольно посмотрим на них как на историю. Они перестанут нас волновать, но сделаются понятнее и заметнее в общем потоке развивающихся событий и станут для нас менее реальными, ибо будут подвластны общему принципу какой-то более высокой правды.

Ты, вероятно, знаешь или догадываешься, что у нас творится. Кажется, безмерный гнет библейских масштабов обрушился на нас, и то, что происходит, не дело рук человеческих, а некое стихийное бедствие. И для меня и для окружающих враги не люди, а какое-то олицетворение казной египетских или Варфоломеевской ночи. Невозможно обнаружить в этих людях что-либо человеческое, абсолютно непостижим для меня механизм их действий, непонятны последствия этих действий и вообще все, что у этих людей творится внутри. А ведь должно же что-то твориться. И если доселе я не понимал прежнего мира, о чем даже говорил тебе когда-то (но больше Эдгару), то где уж тут понять нынешний. Это просто немыслимо.

Но несмотря на это, а, впрочем, может, именно потому, что я не понимаю нынешней действительности, не понимаю ни расстрелянных, ни стрелявших, я впал в какую-то экзальтацию — факт бесспорный, с которым надо считаться. Экзальтация эта — упоенность жизнью — явно вызвана сознанием, что мир этот я могу утратить в любую минуту. Он возникает вокруг ежеминутно и может улетучиться внезапно и неожиданно, как занавес, взмывший над пустой сценой прежде, чем успела собраться публика.

Мир, меня окружающий, — Комаров, деревья, цветы, Фибих, Ядвига, Геленка, — возникает передо мной ежеминутно, словно озаренный вспышкой ослепительного бенгальского огня: И всегда вижу я их порознь и как бы впервые, словно только сейчас заметил, что они существуют. Эти примелькавшиеся липы и яблони коморовского сада будто то и дело рождаются заново. И всякий раз, увидав их при свете этого бенгальского огня, я смотрю на них так, словно они родились минуту назад и еще соединены пуповиной с тем миром, из которого произошли. Происходят же они не из реального мира, а лишь из того, в котором обретается все, чем живет и жило в годы затворничества мое сокровенное «я».

Поразительно, что во времена, когда человек достиг дна падения, когда торжествуют зло и страх, и мир выбит из колеи, и ничто — ни смерть, ни борьба, ни победа — не имеет логических предпосылок, я ощущаю ту полноту жизни, которую наверняка испытывает утопающий, прежде чем померкнет сознание.