Отсюда он бежал к Сене.
Непреодолимое желание побывать там, где он уже бывал когда-то, заставляло его бессмысленно скитаться по всей Европе. Не так давно он посетил Гейдельберг и в ужасе убрался оттуда как можно скорее. Живописный городок был охвачен каким-то безумием, красавцы-бурши встречали друг друга гитлеровским приветствием, в «Schloss Hotel» его даже не захотели принять и пришлось поселиться в «Zum Roten Hahn», a по спокойной «Филозофенвег» разгуливали наглые молодчики в коричневых рубашках. Несмотря на все старания, он никак не мог встретиться ни с Хорстом, ни с Шельтингом и наконец догадался, что те просто не хотят или не могут с ним повидаться. Правда, один из знакомых профессоров принял его, но видно было, что этот визит ему в тягость.
В Париже — чем особенно приятен этот город — никто не обращал на него внимания и никого он не обременял. Он непременно хотел отыскать то место, где стояла «баржа» Гданского. Тогда территория выставки занимала улицы, прилегающие к мосту Александра, и почти все прибрежные эспланады. Теперь даже представить нельзя было, как это выглядело и где находились павильоны, променады и Луна-парк. Или то кафе, где пел Неволин.
Вместо того чтобы сказать себе: «Не думать, не думать!» — он, наоборот, твердил: «Где же она была? Где я думал о ней? Когда мне впервые пришла мысль о Зосе?» — и все кружил возле берега.
Как-то вечером было теплее обычного. Возле самой Сены поставили не то ресторан, не то дансинг, откуда доносилась граммофонная музыка, усиленная громкоговорителем; а может быть, это заведение открыли временно, в связи с автомобильной выставкой. Было очень тепло. Огромные платаны склоняли свои толстые стволы над водой, скидывая засохшую листву. Где-то далеко, за третьим отсюда мостом, велись учения речной пожарной охраны и красная барка посылала вверх огромные мощные струи воды, опадающие каскадами. Граммофон играл оперные арии — значит, это не дансинг. А вода в Сене была темно-синяя с сиреневым отливом, словно какое-то густое-густое вещество. На фиолетовых волнах дробились отражения желтых фонарей, всходила луна.
И тут Янушу показалось, что он нашел то место на Сене, где стояла тогда баржа. Но ведь нельзя же найти это место, как нельзя найти свою молодость. Значит, он обманывается.
По ступенькам он спустился на облицованную кромку берега. Здесь выбирали песок, складывали трубы, здесь же находилось и это заведение с музыкой, наверно, для рыболовов, и внизу, у воды, под самой стеной набережной, стояли скамьи. Януш сел на одну из скамей и стал спокойно смотреть на темнеющую воду. Двое мальчишек с удочками крутились на самом берегу — вряд ли ради скудного улова. Из ресторанчика, откуда доносились мелодии Верди, вышла молодая пара. Пожилой толстяк с удочкой прошел мимо Януша.
Януш не заметил, как на его скамью, на другой конец ее, уселся солидный господин. Только тогда и увидел, когда тот уже сидел там. На глазах у него были большие черные очки — и все же Януш, несмотря на то, что прошло много лет, сразу узнал его.
Это был Mappe Шуар.
Недавно Януш прочел в газете, что французский ученый потерял жену, скончавшуюся от болезни, вызванной опытами над радиоактивными элементами. Янушу показалось, что Mappe Шуар очень изменился; лицо его трудно было разглядеть в темноте, но вся фигура не то как-то осела, не то съежилась. И тем не менее это был, несомненно, он, Mappe Шуар с характерным его обликом; появился из небытия и возник перед Янушем так, словно они минуту назад расстались в Гейдельберге.
«Der heidelberger Teufel» {35}, — усмехнулся Януш.
И тут же эта усмешка исчезла, растворенная мыслью, что вот перед ним расстилается зелено-фиолетовая узкая река, а вот они — два вдовца, такие чужие друг другу, в общем-то случайные знакомые, сидят на двух концах одной скамьи и, вероятно, думают об одном и том же.
На гладь реки перед ними, как из-за кулис, выполз маленький черный буксирчик, тянущий широкую баржу, нагруженную до краев и прикрытую брезентом. Последние отблески октябрьского вечера слабо отражались на просмоленных бортах баржи, на золотистом брезенте и на карминной полосе на носу пароходика. Буксирчик пронзительно свистнул, выпустив белый плюмаж, и тут же труба его легла, словно он кланялся надвигающемуся мосту. Януш вздрогнул. Этот высокий свист, как всегда, вызвал в нем трепет и какие-то далекие ассоциации. Когда он вздрогнул, профессор повернулся и внимательно посмотрел на aero.
— Добрый вечер, — сказал Януш, не двигаясь, однако, со своего места и не протягивая руки, — добрый вечер, господин профессор. Вы меня не узнаете. Я Мышинский, приятель Гани Доус, последний раз мы виделись с вами в Гейдельберге.
Mappe Шуар тоже остался сидеть на другом конце скамьи. Казалось, он внимательно смотрит на черную баржу, исчезающую под мостом, на Януша он не взглянул. И вообще к встрече отнесся совершенно равнодушно.
— Добрый вечер, сударь. Мадам Доус недавно говорила мне о вас, — сказал он тихо. — Она сейчас в Париже, живет в отеле «Рид». Навестите ее, она, как всегда, очень несчастна.
— Как обычно, — улыбнулся Януш.
— Elle joue toujours une grande amoureuse, elle déchire les chemises avant de coucher avec quelqu'un… {36} — сказал с усмешкой Марре Шуар и тут же повернулся к Янушу.
— Это правда, что вы овдовели?
— Да, правда, вот уже два года.
— А моя жена скончалась два месяца назад.
— Говорят, она пала жертвой своих научных опытов?
— Точно не установлено, но все указывает на то, что это так.
— Очень грустно, что столь важные для человечества научные исследования приводят к таким последствиям, — несколько сентенциозно сказал Януш.
— О, это неизвестно, абсолютно неизвестно, — резко воскликнул вдруг Марре Шуар и, поднявшись со своего места, подсел к Янушу. — Никогда не обвиняйте науку. Ведь мы же почти ничего не знаем, мы находимся у самого подножия огромной горы. А вы обвиняете науку в смерти, чуть ли не в убийстве. Это не оправданно.
— А защищаетесь вы, профессор, с жаром. Даже с чрезмерным. Я же считаю — и впервые высказываю это, так как до сих пор просто не смел в этом сам себе признаться, — так вот, я считаю, что подобное положение ненормально. Вы там исследуете, изучаете, расщепляете, синтезируете, открываете радиоактивные элементы, более того, вызываете искусственное излучение — ну и что? А средства от смерти найти не можете. И человек, нормальный человек, такой же, как и я, только еще моложе, умирает. Умирает — и все. Для меня всегда самое ужасное — это невозможность сделать что-либо, как только наступает смерть. Выходит из комнаты врач и говорит: «Ваша жена умерла». Как так? Умерла — так надо же что-то сделать, что-то впрыснуть, что-то там взрезать.
А то извольте — умерла и все. И ребенок так же. Не может жить, потому что нарушено кровообращение, порок сердца — и не будет жить. Как это не будет жить? А зачем тогда наука? Неужели она не может наладить это самое кровообращение? Глупость какая-то. Зато в таблице элементов открыты недостающие, и открыты только на основе… на основе чего там, господин профессор?
— Наука даже насморк не может вылечить. А вы сразу хотите… смерть!
— Так какая от нее польза? И что тогда значит наука? Человек должен жить. И жена должна жить, потому что муж ее… любит. Ребенок должен жить, потому что человеку нужны дети. У вас есть дети, профессор?
— Нет.
Потянулась вторая баржа, гладко-серая, увлекаемая маленькой черной осой. На этот раз оса засвистела низко, голосом сирены, и Януш не ощутил дрожи. Свист этот не напомнил ему давние поездки еще тех, былых, детских лет жизни в Маньковке. Но все время, пока баржа проплывала перед ним, он молчал, выпрямившись, будто принимал парад. Из прибрежного ресторанчика доносились звуки марша из «Аиды».
— Этот Верди становится популярен, — произнес наконец Марре Шуар.
— Я понимаю, — продолжал Януш, распаляясь все больше и больше, — я понимаю вас, профессор, вы уклоняетесь от ответа.
Вся обстановка этого разговора была настолько необычной, что Янущ утратил ощущение реальной действительности. И эти сиреневые блики на Сене и проплывающие корабли, похожие на декорации, были какими-то условными. И эта нереальность окружающего облегчала ему разговор. Точно во сне, он был свободен от всех пут, его вдруг просто охватило отчаяние человека, который сокрушается над своей жизнью.
36
Она всегда играет в страстную любовь и разрывает сорочку перед тем, как лечь с кем-нибудь в постель