Януш рассмеялся.
— Мы оба живем на деньги наших сестер. Странное стечение обстоятельств.
— Потом они будут жить за счет наших произведений. Потом — то есть после нашей смерти. Послушай, ты пишешь стихи?
Януш зарделся.
— Когда-то писал. Когда любил Ариадну.
— А теперь не любишь?
— Теперь я не пишу стихов.
— Что ты думаешь об этом уходе в монастырь? — немного погодя спросил Эдгар, не называя имени Ариадны.
— Идиотизм. Помесь истерии со снобизмом, — со злостью буркнул Януш.
— Я ничего в этом не понимаю, — откровенно признался Эдгар.
— Потому что не бываешь в обществе этих людей. Это действительно уму непостижимо. Как можно так жить?
И вдруг без всякой связи продекламировал:
Они опять помолчали, глядя на двигавшихся мимо людей. Маленькая цветочница пробивалась сквозь толпу буйных студентов, неся плоскую корзину с крохотными букетиками голубого барвинка. Януш вспомнил парк в Молинцах, густо заросшие барвинком газоны. Барвинком и плющом были покрыты и могилы возле круглой часовни.
— Ты давно читал «Куклу»{98} Пруса? — спросил он Эдгара.
— Давненько, когда мама велела прочесть. Почти забыл.
— Не помнишь описание поездки Вокульского в Париж?
— Помню только Гейста{99} и проблему «воздухоплавательной машины»… — ответил Эдгар с легкой иронией.
— Я и имел в виду Гейста, — оживился Януш. — Меня всегда забавлял этот символичный Гейст в позитивистском романе и к тому же переселенный в Париж. Вот и пришла мне в голову мысль: каков он — ведь это так любопытно узнать, — Гейст [73] этого города? Пожалуй, он теперь не занимается проблемами воздухоплавательной машины?
— Полагаю, что мы увидим сегодня у Гани такого «гейста». Профессора Марре Шуара.
— Того, что расщепил атом?
— Нет, атомы уже давно расщеплены. Он фотографирует атомы…
— Ты что-нибудь понимаешь в этом?
— Мало. Мне всегда представлялось, — сказал Эдгар, — что атом — чисто умозрительная конструкция, вспомогательная гипотеза. Но раз его можно расщепить и даже сфотографировать, то, значит, он существует реально…
— Невероятно… Но я имел в виду совсем другое. Мне бы хотелось знать, каков в действительности дух этого города! Ведь то, что мы здесь видим, — всего лишь фальшивая внешняя оболочка, нечто несущественное.
— Мне кажется, что дух этого города, — медленно процедил Эдгар, — играет решающую роль для Европы. Мир не был бы тем, чем он есть, без Парижа. Париж — это нечто очень важное…
— Выходит, и Европа нечто важное? В этом я сильно сомневаюсь… — Януш очень уж горячился, произнося это богохульство. — Боюсь, что-то в ней не в порядке.
— Это наверняка важная штука. Может, наиважнейшая, могу дать тебе честное слово…
Януш немного смутился.
— Ты считаешь меня неучем или анархистом… А я хотел выразить совсем иное… Сомнение в прочности европейской культуры.
— Может, она и непрочна, но если рухнет, то с ней вместе рухнем и мы со всеми нашими квартетами, стихами, картинами…
— И монастырями…
— Это еще не самое худшее. Но я неспроста заговорил с тобой о стихах. Скажи, ты бы не согласился написать для меня текст?
— Я? С какой стати? К этой песенке об одиночестве?
— Да, что-то такое. Я понимаю, это слишком интимно, но все же хотелось бы что-то в этом роде: человек творческий так же одинок, как женщина, разрешающаяся от бремени…
— Ты представляешь себе слова «женщина, разрешающаяся от бремени», — в песне? Особенно в твоей?
— Почему особенно в моей? Ни в какой… И все же хочется как-то это выразить… Напиши для меня что-нибудь такое. Очень прошу…
— Ты уже говорил мне об этом в посольстве… Но я, пожалуй, не сумею.
— Тут не нужно много слов. Только намеки… понимаешь, отрывочные фразы, что ли…
— Это очень трудно, — произнес Януш как-то грустно.
Он взглянул на композитора.
Эдгар сидел, склонив набок голову, и пристально смотрел на двигавшуюся по тротуару толпу, словно прислушиваясь к ее голосу. Но голос этот был монотонным и немелодичным шумом. К их столику подошла старая брюхатая сука и уставилась на них просящим взглядом. Глаза у нее были фарфоровые, как будто из нее уже сделали чучело. Она смотрела не двигаясь, но очень выразительно.
— Мне нечего тебе дать, — сказал Януш собаке.