Выбрать главу

Все в цедеэль читают. И вовсе случайные и неизвестные члены СП, москвичи и приезжие, как я, тоже читают. Даже нечлены прорываются, хотя при дверях — контроль. Одни бедные прозаики за столиками не читают, хотя если рассказ — читают. Не потому ли, Софья Григорьевна, прозаиков и в цедеэле меньше, и вообще меньше, чем поэтов?

А я вот отказывалась читать и этим, видно, заинтриговала Светлова. В последний присест за наш столик он все-таки настоял, выслушал четыре коротких, на длинные у меня духу не хватает, и высказался: «О, да ты совсем не графоманша, даже — наоборот». Мы с Михаилом Аркадьевичем с того обеда дружим.

Тут делаю паузу, чтобы завпоэзией оценила, с кем дружу! Но она без впечатления: то отходит с ножницами, то приближается, командуя: «Закройте глаза! Откройте глаза!» — собирается кроить челку, которой не было с моих четырех лет, когда с Колодезной, именно из того дома, где родился Ростропович, мы переехали на Кооперативную, промежуточно — Ворошиловскую, а ныне Мамедалиева, где тетя Надя знает меня, по ее меткому выражению, с горшка. Сбой памяти — в начале войны еще не высланная соседка Афродита устроила мне челку.

Наш дом, а в частности наш третий этаж, заслуживает особого внимания не только потому, что сплоченно-интернационален. Не только потому, что, построенный греком-судовладельцем, удивительно красив кариатидами и высоченными лепными потолками. Там, где живет тетя Надя, была столовая хозяйской семьи, — на потолке — лепной виноград и другие фрукты, в бывшей родительской спальне — амуры, а на светло-зеленых стенах — толстые, замысловатые темно-зеленые стебли с редкими, некрупными розовыми венчиками. В природе таких нет. Но когда мне исполнится 40, и мы с Липкиным поедем в его родную Одессу, и зайдем в уцелевшую греческую церквушку, я сладко вздрогну, увидев стены, словно бы вьющиеся такими же замысловатыми стеблями и цветиками, как в спальне родителей. Но это произойдет через лет двенадцать. А пока я об этом не ведаю, как ничего не ведаю о Липкине, кроме того, что слышала краем уха: он переводчик не хуже Жуковского. Да и откуда мне о нем ведать? Приезжая в Москву, вращалась в цедеэлевском кругу, а он — абсолютно в другой, в высшей сфере, там, где Ахматова, Платонов, Заболоцкий, Гроссман.

А пока моя память взбирается на третий этаж, заслуживающий особого внимания. И конечно, не тем, что в двух бывших детских — на потолках голые ангелочки, похожие на новорожденных, а на голландских кафельных печах — нимфы с волосами ниже бедер, с волосами вместо платья. По одному нашему этажу можно пронаблюдать время, не эпоху. Эпоха — древнегреческое слово, эпоха — в моем сознании нечто застывшее, историко-географическое, короче — Эллада. А время — нечто подвижное, текущее, замысловато-переплетающееся. И если сравнивать его с чем-нибудь греческим — то лишь со стеблями и венчиками в спальне. Но сравнивать не стоит, ибо они чудесно красивы, а время, хоть чудесно, но совсем не красиво. Даже ужасно. Во всяком случае, судя по нашему этажу. Но ужасы я стараюсь не вспоминать, берегу себя, а если вспоминаю, то только информативно-перечислительно.

Мы семеро, папа и мама, дедушка и бабушка с отцовской стороны, няня Клава и я и только что родившаяся моя сестренка Томочка, переехали с Колодезной в 32-м году в трехкомнатную анфиладу, выходящую длинным балконом, четырьмя окнами и эркером на улицу, ведущую к приморскому бульвару. До нас квартиру занимала мамина тетка, вышедшая замуж за азербайджанца. К тридцать второму теткин муж Мусеиб стал наркомом просвещения и переехал вместе с семьей в цековский дом, откуда его в 36-м увезли и вскоре расстреляли, а тетке дали 8 лет с последующей ссылкой. Впрочем, почти всю взрослую родню моей мамы к 37-му году пересажали и частично уничтожили. Да и папину — также. А многочисленные дети родни по двум линиям рассосались, кто — по дальним родственникам, кто — по детдомам, а кто по армянским селениям Карабаха. Почти поголовное истребление родни по двум линиям объяснялось не только их профессиональной общностью: кроме моего отца-врача лечкомиссии (бакинская кремлевка) все — инженеры. В Азербайджане примешивались к посадкам по профессии посадки по кланам: этот родственник такого-то посаженного, значит, и этого искоренить. По признаку соседства — не трогали. Сие обстоятельство крепко учел наш этаж и, не сговариваясь, сплотился в смысле невыношенья сору из избы, а также необсужденья на общей кухне политики. Моих родителей, как думает моя мама-инженер, спас в 36-м году ее развод с моим отцом и переезд в Москву. А быть может, она пытается смягчить ту трагедию, которую я, чувствительная с горшка, как определяет тетя Надя, пережила, пожалуй, острее, чем бесследное исчезновение родственников и соседей. Но скорей всего — мама права, но не потому, что уехала, а из-за самого факта развода. Двадцатишестилетняя красавица, имеющая двух дочерей, расторгла брак с обожающим ее, успешным, хорошо зарабатывающим, добросердечным, хотя и партийным, мужем. Партийность здесь ни при чем, это она для меня, никогда не пионерки, не комсомолки, не коммунистки, имеет отрицательный символ. Но не для мамы, она состояла в комсомоле, а с войны — и в партии. Так вот, формально разводиться было в те годы легко, но сам факт развода с детьми на руках был несравнимо более редким фактом, чем посадка в тюрьму, расстрел или ссылка. А мать с отцом в тогдашней элите Баку были видной парой — она по красоте и по потрясающему пению меццо-сопрано, а папа по высокому положению и неслыханной для этого положения сердобольности. Видимо, и на беспощадные карающие органы их развод произвел шоковое впечатленье: не предусмотренная неожиданность… Так или иначе, мама переехала в Москву, а папа был всего лишь исключен из партии и снят с работы. А тут и война подоспела, и отец ушел добровольцем и восстановился — в кандидаты партии всего лишь. Всего лишь…