— Нет, Александр Александрович, извините меня, я такой позиции на суде не смогу держаться.
— Не понимаю я вас. Почему?
— Да потому, Александр Александрович, что так говорить на суде — значит друзей своих подводить. Я, мол, никакой революционной работы не вел, ничего не знаю, кто книжки на мой стан положил — понятия не имею. Значит, пусть другие за меня отвечают? Нет, Александр Александрович.
— Должен предупредить вас, что это единственный доступный вам способ защиты.
— Ну и бог с ней, с защитой. Александр Александрович, как мне держаться на суде — сейчас не знаю. Вот встречусь со своими друзьями, поговорю, посоветуемся. Тогда я скажу вам, согласен я или нет, чтобы меня защищали.
Сколько ни уговаривал Ольхин, сколько ни убеждал Алексеева, сколько ни запугивал его призраком каторги, Алексеев настаивал на своем: до встречи, до беседы с товарищами он сейчас ничего не может сказать.
Адвокат не добился от него согласия защищаться.
21 февраля в понедельник утром дверь камеры отворилась, и надзиратель, за спиной которого ждал жандарм, скомандовал коротко:
— Выходите.
Алексеев понял, что его ведут в суд. Его взволновало не начало суда, хотя дожидался в напряжении, а предстоящая встреча с товарищами после почти двухлетней разлуки, сидения в тюремной одиночке.
Ему приказали стоять на месте, надзиратель открыл дверь следующей камеры и так же скомандовал:
— Выходите.
Вышел незнакомый Алексееву молодой человек. Посмотрел на Алексеева хмуро, стал возле камеры. Следующим появился Семен Агапов.
— Семен! — рванулся к нему Алексеев.
Жандарм стал между ним и Агаповым.
— Не разговаривать!
Двери камер открывались одна за другой, выводили и попарно выстраивали всех заключенных мужчин — тридцать четыре человека, семнадцать пар. Между каждыми двумя парами поставили жандарма с саблей наголо. Прежде чем повести в суд, начали перекличку. Молодой жандармский офицер, держа бумагу в руках, читал фамилии. Но вот дошел до трудной фамилии Гамкрелидзе, громко выкрикнул: «Гам…», запнулся, снова прокричал во весь голос «Гам…» и снова остановился. Вполголоса чертыхнулся, не в состоянии произнести фамилию. Несколько раз повторил беспомощно:
— Гам… Гам… Гам…
Общий смех тридцати четырех мужчин, ожидающих сегодня суда над собой, прервал офицера.
— Молчать! — Офицер даже притопнул ногой. — Жандармы! Пересчитать заключенных! — Он отказался от дальнейших попыток произнести фамилию Гамкрелидзе.
Жандармы пересчитали их и повели по бесконечному коридору в здание окружного суда. Там ввели в большую комнату, уставленную желтыми скамьями без спинок, оставили троих жандармов у самых дверей, двери заперли. Заключенные жали друг другу руки, целовались. Стали переговариваться втихомолку. Жандармы у дверей не мешали. Все их внимание было направлено на Джабадари, Цицианова, Чикоидзе и Кардашова. Действовало предписание III отделения — особенно следить за этими четырьмя.
— А женщины? — тихо спросил Алексеев. — Их почему не приводят?
— Женщин держат в отдельной комнате. На скамье подсудимых вы их увидите, — шепнул Джабадари.
Он стал излагать свое мнение о том, как всем держаться на суде.
— Помните главное. Отрицайте свое участие в организации. Организация — это каторга. Я знаю законы. Отрицайте, что были членами организации. Это — главное. Что хотите, можете признавать, по организации никакой вы не знали.
— Как же так, Иван? — пожал плечами Зданович. — У меня забрали устав Всероссийской социал-революциониой организации. У других шифрованная переписка, известны адреса конспиративных квартир… Все это записано в обвинительном акте… Как же ты можешь отрицать, что существовала организация?