— Иван Спиридонович, прокурор, может, и не придает мне никакого значения, да я себе придаю. Защитника не хочу! Сам скажу речь.
Джабадари переубеждать не стал. Подумал, что хорошо, чтобы публика услышала речь не интеллигента, а рабочего человека. Куда большее впечатление это произведет: рабочий до сих пор не выступал на суде. Но справится ли Петр Алексеев с задачей? Защитники уже не раз предупреждали подсудимых, что их последние слова на суде должны быть кратки и энергичны. Существует опасность, что сенатор Петерс не даст договорить до конца, лишит слова в самом начале речи. Поэтому просили строить свои речи так, чтобы поначалу они ничем не могли раздражать председателя. Выражения посильнее оставить к концу.
Джабадари передал эти советы защитников Алексееву, предложил заранее написать свою речь и показать ему — посоветуемся потом.
Для Алексеева наступили труднейшие дни и ночи. Будущая речь не давала ему покоя. Он начинал ее на бумаге множество раз — черкал, рвал бумагу, разъяренный бегал по камере. Не годится. Не то! Не то!
Он не умеет быть кратким. То, что пишет, вовсе не выразительно. И сколько ни старается, начинает с резких, оскорбительных для суда и правительства выражений. Петерс, конечно, сразу его оборвет, лишит слова. Нет, так нельзя. Нельзя!
Он писал каждый день, возвратясь из суда, до полуночи. Он мысленно писал свою речь, сидя на скамье подсудимых, — что там происходило в зале, ужо не интересовало его. Од работал над речью во время обеденных перерывов.
— Ну, как дела у тебя? — спрашивал его Джабадари. — Будешь готов?
— Буду.
И отходил в сторону. Предпочитал оставаться наедине с собой.
Дней за пять до окончания процесса Петр сунул Джабадари несколько листков почтовой бумаги с переписанной начисто речью.
Рукопись была полна грамматических ошибок, иногда два слова в ней были слиты в одно, почерк еле разборчивый — волнение мешало Петру писать аккуратно.
Но Джабадари в рукописи Петра разобрался, выправил грамматические ошибки и отметил несколько мест, показавшихся ему длиннотами.
На вечернем заседании, сидя на скамье подсудимых, он вернул Алексееву запись, шепнул ему:
— Лучше, чем я ожидал! Отлично, мой дорогой! Замечательная получилась речь. Заучи ее наизусть. Понимаешь? Заучи ее всю.
Заучить такую длинную речь? Это оказалось еще труднее, чем составить ее. Никогда еще Петру не приходилось заучивать наизусть такой кусок прозаического письма. Когда-то заучивал стихи Некрасова, басни Крылова. Но заучивать наизусть стихи куда легче, чем заучивать прозу, хотя бы ты сам ее сочинил. Но прав Джабадари: необходимо хорошо заучить, иначе речь не произнесешь на суде.
Возвращался после суда в тюремную камеру и заучивал до полуночи, Бывало, и ночью вдруг просыпается и повторяет мысленно тот или иной кусок своей речи.
Но ведь просто заучить ее — это еще не все. Надо произнести ее выразительно. Выразительно — это ясно, четко, чтоб каждая мысль, каждое слово дошло — не до суда, нет, что там суд! — до публики в зале. Через публику — до России, до всей России!
И он принялся по ночам у себя в камере вслух репетировать речь, говорить ее, прислушивался к каждому своему слову и поправлял себя.
Во время обеденного перерыва в комнате с желтыми скамьями собрались в углу Алексеев, Джабадари, Чикоидзе, Цицианов. Сидели с обеденными мисочками в руках. Алексеев отставил свою мисочку с обедом в сторону, поднял голову и, будто бы глядя прямо на председателя сенатора Петерса, начал:
— Мы, миллионы людей рабочего населения…
Речь его текла без запинки, ясно и четко звучали слова, чем ближе к концу речи, все резче и резче. Чикоидзе попробовал сбить его — проверить, смутится ли Алексеев.
— Остановитесь, подсудимый!
Алексеев, даже не запнувшись, продолжал говорить, повышая голос, — все сказал до последнего слова.
Жандармы, стоявшие у дверей, были удивлены поведением подсудимых: те беззвучно аплодировали Алексееву.
— Ай, хорошо! — говорил Джабадари, очень довольный.
Петр обернулся к Чикоидзе и, утирая платком лицо, бросил ему:
— Ишь ты какой, хотел меня сбить! Нет, брат, теперь меня не собьешь!
— Молодец, Петруха! — улыбался ему Чикоидзе. — Молодец!
Четвертого марта Петерс предоставил слово прокурору. Для Петра наступило время мучительного ожидания. Нервы его были напряжены. Он знал, что приближается момент его выступления на суде; он больше не тревожился о том, помнит ли он свою речь, не волновался, сумеет ли произнести ее так, как надо. Но было невыносимо ожидание момента, когда он поднимется со скамьи и начнет говорить.