Выбрать главу

«Вот я уже окончательно проиграл, — думал Сухинов. — Теперь я растоптан и повержен во прах. Прости, Сергей Иванович, я сам во всем виноват. Не надо было ждать так долго. Но это судьба! И то, что было с тобой и с другими, — тоже судьба. Жаль, конечно, околевать бесславно и знать, что враг ликует, да пора смириться. Правда за нами, Сергей Иванович, и она себя не даст убить…»

Он не хотел думать о том, как раскрыли заговор, кто донес или проболтался, — сейчас это казалось маловажным. Другое его заботило — он понимал, что подозрение обязательно падет на его друзей — Соловьева и Мозалевского, невиновных и посторонних в этом деле. Даже напротив — предостерегавших его. Он, конечно, постарается их выгородить, но поверят ли ему? Вряд ли.

Ему принесли воду и хлеб. Он попробовал пожевать корочку, но у нее был несъедобный костяной привкус — он ее выплюнул. От долгого лежания в сырости начал отекать правый бок и старые раны заныли. Боль он воспринимал с облегчением, ибо она была чем-то привычным, реальным, наводила на простые, обыкновенные мысли.

Через день его вторично вызвали на допрос и устроили ему очную ставку с Голиковым. Допрос вели Черниговцев и Анисимов. Оба были настроены решительно.

— Надеюсь, Сухинов, у вас хватит ума не возражать против очевидности? — иронически поинтересовался Черниговцев.

— Против какой очевидности?

— А вот сейчас… — Он сделал знак дежурному, ввели Голикова. Он был неузнаваем, лицо — сплошной кровоподтек, один глаз закрылся под багровым веком, зато другой сверкал радостно и просветленно.

— Сухина, друг, гляди, как они надо мной потешились! Дорвались, поганцы, до живого мяса.

Анисимов на него враз окрысился, заревел, изматерился до пены изо рта.

— А ну, повтори, подлец, свои показания!

— Чего повторять! — засмеялся Голиков. — Они мне не верят, Сухина, что мы тебя хотели царем поставить. А чего особенного, верно? Мне бы грамоты поболе, я бы и сам не отказался.

— Молчать, мерзавец! — прорычал Черниговцев.

Павел Голиков увидел недоумение и осуждение во взгляде Сухинова, и его единственный глаз затуманился, потух.

— Никак, ты струхнул, Сухина? — спросил с упреком. — Неужели струхнул?

— Бояться мне нечего, Паша, только я не пойму, о чем ты? При чем тут его императорское величество?

— Вона как — не понимаешь? А я думал — все одно, гуртом отвечать веселее. Ну, твоя воля! — Он опустил голову и вроде бы потерял интерес к происходящему.

— Сухинов, не утягчайте свою участь! У нас не только признание Голикова. Вот, смотрите, вот, вот! — Черниговцев совал ему под нос исписанные листки, называл фамилии Моршакова, Шинкаренко, Глаухина, Колодина. С облегчением Сухинов отметил, что Василий Михайлов не признался. Или не схвачен. — Нам известно все, с подробностями. Ваши, так сказать, товарищи, видимо, разумнее вас. Они хотят жить.

Сухинов пожал плечами.

— Никак в толк не возьму, в чем именно вы меня хотите обвинить? Кто-нибудь меня оклеветал, что ли?

Черниговцев начал задыхаться от праведного возмущения, а резвый прапорщик подбежал к арестованному и замахнулся кулаком. Но не ударил. Он наткнулся на мертвенную усмешку Сухинова, и его словно парализовало.

— Не стоит, прапорщик! — сказал ему Сухинов, еле шевеля губами. — Держите себя в руках.

Анисимов вернулся к столу, почему-то приволакивая ногу. Зашептал на ухо Черниговцеву. Тот морщился, пыхтел.

— Люблю! — вдруг громко, счастливо воскликнул Голиков. — Ей-богу, полюбил тебя, Сухина! Эх, жаль, не пришлось вместе по Сибири погулять. А может, еще и придется, а? Где наша не пропадала!

Его выволокли из комнаты. С порога он крикнул:

— Прости, если что не так, Сухина!

— Бог простит!

Черниговцев переменил тактику. Он предложил Сухинову сесть, заговорил доверительным голосом.

— Буду с вами искренен, Сухинов. Я нисколько не разделяю ваших убеждений, и мне вас не жаль. Более того, мне кажется, что вред, который наносят нашему благонамеренному обществу люди, подобные вам, столь огромен, что любые наказания покажутся излишне мягкими. И все же, руководствуясь соображениями гуманности, я вам советую еще раз: не запирайтесь. Вы ведь знаете, какое положительное воздействие на судей оказывает искреннее раскаяние преступников. Могу вам обещать со своей стороны, что в случае вашей полной откровенности представлю дело в наивыгоднейшем для вас виде.

— Какое дело? — спросил Сухинов.

Управляющему не терпелось отправить донесение, свидетельствующее о его ретивости и умении вести дознание. Без покаянных показаний Сухинова, главного заговорщика, это донесение могло показаться куцым. Поэтому он так старался, из кожи вон лез. Вторые сутки допрашивал арестованных, торопился. Понимал, что, когда прибудет официально назначенный начальник комиссии по расследованию, его роль окажется второстепенной.

— Побойтесь бога, Сухинов! Неужели вы не понимаете, что я уговариваю вас из самых добрых побуждений.

— Понимаю. Вы нам всем тут как отец родной. Но скажите все же яснее, о чем вы хотите узнать?

— Сухинов! Здесь каторга, а вы преступник. Не заблуждайтесь на сей счет. У нас имеются и другие способы установить истину. Не вынуждайте меня к ним прибегнуть!

— Уж не хотите ли вы меня запугать, сударь?

— Я вас не запугиваю, предупреждаю о последствиях бессмысленного запирательства.

«Бессмысленного? — подумал Сухинов. — Действительно, может быть, бессмысленного. Этим тупицам и не требуется ничье признание. У них слюнки текут от предвкушения скорой расправы! Расправа — вот что им нужно. За расправы отменно жалуют в благословенном отечестве».

— Из уважения к вам, — сказал он вслух, — я готов признаться в чем угодно. Но, господа, не в том же, что собирался стать царем? Это слишком нелепо.

— В заговоре с целью возмущения каторжников, — подсказал Анисимов.

— И в этом не могу признаться, потому что считаю подобное предприятие святотатством. Лучше уж я возьму на себя убийство. Не угодно ли?

Управляющий кликнул стражу, и Сухинова отправили обратно в карцер.

Первого июня на рудник прибыл берггауптман Киргизов, назначенный возглавить комиссию по расследованию. Это был человек недалекий, но спесивый. Ему была свойственна целеустремленность гончего пса, взявшего след. У него и обличье было соответствующее — большой красный нос хоботком, вытянутая несоразмерно челюсть и узкие, выпуклые глаза, как два буравчика. Нагнав на всех страху, распотрошив за бездеятельность и отсутствие рвения, он велел привести к нему Голикова, одного из главных зачинщиков, про которого ему доложили, что тот отказался от первоначальных показаний, объясняя их пьяным затмением рассудка.

Минуты две он молча, пугая, просверливал Голикова своими буравчиками, потом подошел и, хрякнув, ударил наотмашь кулаком, стараясь попасть в уцелевший, сверкающий глаз.

— Премного благодарен за ласку! — сказал Голиков.

— Значит, пьяный был, наплел напраслину?

— Точно так, ваше благородие!

— Убрать скотину в подвал и продолжать дознание! Пока не сдохнет!

Павла Голикова, бывшего фельдфебеля карабинерного полка, били и пытали много дней подряд без передышки. На каторге это делают умело. Палачи, сморившись, менялись. Его не кормили и не давали ему спать. Он был чрезвычайно крепкий и выносливый человек, но все же на третьи сутки он начал заговариваться. Однажды, после многих часов непрерывных пыток, потеряв сознание и придя в себя от ушата ледяной воды, Голиков потребовал немедленного свидания с Киргизовым. Берггауптман явился. Голиков с трудом вскарабкался с пола на скамью, сел и протянул к начальнику руки, скованные железом.