Выбрать главу

Потом добавил: — Ведь я люблю вас…

И опять вздрогнул, только на этот раз уже не от ее взгляда, а от звука собственного голоса: он хотел произнести это, последнее, тихо-тихо, почти одним движением губ, как бы только для себя, чтобы Светлана Петровна не услышала, а вышло — точно в колокол бухнул, не иначе, и получился перебор, и тогда, посчитав, что уж теперь-то терять ему больше нечего, все равно пропадать, порывисто повернул к ней полыхнувшее жаром лицо, упрямо выпятил вперед подбородок и с какой-то дразнящей обреченностью повторил:

— Люблю, Светлана Петровна, хоть убейте. Лучше бы уж «мессера» меня сбили…

Странно, но вывернув себя вот так перед ней наизнанку, по существу даже как бы против собственной воли, он вдруг почувствовал, что страшно ему от этого не стало, и стыдно тоже не было, а стало, наоборот, спокойнее и легче, как если бы он всю жизнь носил в себе какой-то тяжкий груз вроде неразорвавшейся бомбы, а сейчас от этого груза невольно освободился. Больше того, вместе с облегчением он почувствовал еще и что-то вроде гордости — надо же было когда-то это сказать, вот он и сказал. Правда, в глубине души, на самом ее донышке, он понимал, что сказал он это все-таки не вовремя — генерал лежит на госпитальной койке, да еще без сознания, — но ведь сказано это было не намеренно, а под впечатлением, притом из жалости, чтобы посочувствовать, так что и его понять тоже было надо. Словом, он сказал то, что сказал, и с него довольно, остальное его не касается, и он даже начал убеждать себя, что ему теперь будет совершенно безразлично даже то, как она отнесется к этим его словам: хлопнет дверью, закроет ли, наоборот, от стыда лицо руками или, может, оскорбительно промолчит — ему будет все равно, во всяком случае, он ничему не удивится. Но удивился и даже обиделся, хотя Светлана Петровна ни того, ни другого не сделала, и даже не сломала бровь от неожиданности либо возмущения. Выслушав это его отчаянное признание, она только как-то неловко подалась в его сторону, словно хотела проверить, как у него с температурой, затем откровенно внимательно, но спокойно, без напряжения, посмотрела ему прямо в глаза, правда, пожалуй, дольше, чем бы следовало, и ответила вдруг с необидной веселостью и в голосе, и во взгляде:

— Ах, Кирилл, Кирилл! Ну, какой же вы, право. Совсем еще ребенок. Лежите лучше и не шевелитесь, вы же ранены. А потом ведь, если хотите, я давно все знаю, только боялась вас расстраивать. Это был бы конец. Понимаете? Конец. Бесповоротный. Так что лежите и не говорите больше ни слова, не то я пожалуюсь на вас врачу. Так будет лучше, — и, как только он, сраженный этим ее ответом, обессиленно откинул голову назад, на подушку, и притих, добавила голосом много пережившей женщины, хотя он уже вряд ли был в состоянии ее понять: — Не сердитесь, Кирилл, вам вредно волноваться, поверьте моему слову. Конечно, я понимаю, вы все это из-за меня, у вас доброе сердце. Но я сильная женщина, Кирилл. Понимаете? Я все выдержу. Надо выдержать. И вам надо выдержать. Потом вот еще что: сегодня мужа, вероятно, отправят в Москву. Дело идет к тому. Я улетаю с ним. Так что прощайте и выздоравливайте. Вам еще летать да летать. А я всегда буду о вас помнить. Всегда. Прощайте же и улыбнитесь мне на прощанье. Я хочу видеть вашу улыбку. Ну! — и с этими словами она нашарила в складках одеяла его руку, легонько ее сжала своими так и не успевшими согреться пальцами и впервые, пожалуй, за все время, что была здесь, свободно улыбнулась. И было в этой ее улыбке столько нежности, тепла и грусти, что, увидь ее Кирилл, он, наверное, опять бы дернулся всем телом на своей тесной койке, а может, и сорвался бы на крик. Но этой последней улыбки Светланы Петровны Кирилл не увидел, он опять, как только она коснулась его руки, накрепко сомкнул веки и уже больше ничего, кроме как только легкого головокружения и отчаянных толчков в груди, не чувствовал.

Потом она ушла и он опять остался один на один со своими мыслями и с этими отчаянными толчками в груди, от которых сердце упиралось в ребра, и ему было так тяжело и бесприютно, как, пожалуй, не было тяжело и бесприютно давно — ведь это был конец, конец всему тому, чем он жил последнее время, чем дышал. У него появилось ощущение какой-то пустоты и обреченности, какое он однажды уже испытал, вернувшись из полета, из которого, как он считал, ему лучше было бы не возвращаться. Они тогда ходили с Сысоевым на разведку одного вражеского аэродрома, и этот полет, опаснейший донельзя, несмотря на отчаянную храбрость и упорство Кирилла, кончился тем, что вместо разведывательных данных об аэродроме, так остро интересовавших командование, они привезли на борту мертвое тело стрелка-радиста Шумилова. Кирилл тогда, помнится, готов был руки на себя наложить.