Выбрать главу

Тихие, грустные звуки уходили в ночь. Ребята все так же сидели на подножке трофейной машины, выдавая себя огоньками болгарских сигарет.

Я пошел к Бургасскому заливу, зная, что никто не уснет сейчас в нашем полку, и долго смотрел на темную воду, в которой плавился восковой ущербный месяц.

Я пытался вспомнить девушку, которая меня провожала в начале войны, и не мог. Наверно, прошла с тех пор целая вечность и тот мир навсегда исчез. Все изменилось, и в нас не осталось ни одной капли прежней крови. Мы совсем теперь другие люди на этой расстрелянной и родившейся заново земле…

Думал о ней, а видел девушку Иву, Ивану Радову, с огоньками удивительных глаз, и слышал, как она поет стихи Христо Ботева:

Настане вечер, месец изгрее…

2

Утром поступил приказ свернуться и вывести машины в общую колонну полка. Я стоял у рации, пока старший радист передавал последнюю радиограмму, а потом подал команду приготовить машины к выходу. Радисты быстро сняли штырь-антенну, сложили ее в такелажный ящик, подобрали во дворе весь военно-полевой скарб, линейные связисты сняли кабель, и часовой распахнул ворота.

В эту минуту вышла из дома Ива. Она подошла ко мне, горячо и тревожно заговорила:

— Молю вас, друже!

— Что случилось? — я взял ее руки в свои и почувствовал холод ее ладоней.

Глядя мне прямо в глаза, она настойчиво просила о том, чтобы мы забрали рояль. Они, Радовы, не могут приобрести такой дорогой инструмент, а что скажут о них добрые люди?..

Вот незадача! Как-то об этом не подумал.

— Пусть он все-таки останется у вас, — сказал я. — Если кто-то будет спрашивать, откуда он, вы легко можете объяснить…

Но Ива вскинула голову:

— Запрет! Запрет!

Подошел старший радист.

— Они действительно люди небогатые… — торопливо заговорил он и сунул мне в руку листок ученической тетради. — Им могут не поверить…

Я его понял, взял листок и написал:

«Радисты энской воинской части дарят беккеровский рояль Радовым на память о русских воинах, гостивших в городе Бургасе»…

СЛУШАЙ МОИ ПОЗЫВНЫЕ!

И на этот раз у них ничего не вышло: я просыпаюсь и остаюсь в живых. Надо мной — соломенная крыша, прошитая иглами солнечных лучей. Тонкие светлые нити связали стреху с венцом, и по одной из них спускается мохнатый плюшевый шмель…

Я слышу, как сыплются с неба взбалмошные стрижи и у ворот поскрипывает деревянной ногой колодезный журавель. И теперь я знаю, что спасен. Дышится легко, но чувство тревоги еще не погасло и кто-то все зовет и зовет меня. Я начинаю ловить летящие откуда-то точки и тире. Посвист стрижей, как голос чужой рации, мешает мне разобрать далекие сигналы. Кто-то остался в ночи и взывает о помощи. Я знаю: это — ты!..

Я накрываю голову подушкой, настраиваюсь на волну и сквозь расстояние в тридцать лет ловлю твои позывные.

«Как меня слышишь? Прием, прием».

— Слышу хорошо! — успокаиваю я тебя, хотя едва различаю знаки. — Давай быстрее!..

Мне трудно понять твои сигналы, я только угадываю почерк — тот мотив, который ты выводишь, отбивая знаки на железном ключе. Я напрягаю до предела свою слуховую память, стараюсь перенести себя на рацию и войти в эфир, вернее в ту каплю его, которая осталась во мне с тех давних пор и неуловимо переливается в ушах. Мне надо проникнуть в этот микроэфир, заполненный сигналами Морзе, и отделить твою передачу от тысячи других. Звуки земли и неба пронизывают меня насквозь — все сигнализирует о себе. Чьи-то шаги и покашливание, блеянье овцы — и я вижу глухой квадрат двора, ворота, наличник окна, крыльцо в три ступеньки и даже вымощенную битым кирпичом тропинку. Зрительная память выводит за ворота, ведет на окраину села, в заливные луга, на Волгу, и видишь все, что приметилось раньше и запало в душу. Все это мешает идти к тебе, Ксана, преграждает дорогу назад. Но у меня есть средство вернуться к тебе — слух! Я как бы надеваю наушники, прижимаю их покрепче к голове, и тонкая ниточка слуховой памяти меня снова ведет к тебе.

«Как меня слышишь? Прием, прием».

Но вот ты переходишь на открытый текст и медленно, как можно отчетливее, отбиваешь на ключе буквы: та…ти-та…тати…та-тита…ти-ти…

— Танки, — слышу я и снова ощущаю во рту горьковато-кислый привкус железа и сосущий холодок под ложечкой. Потом вдруг вижу, как ты сидишь у рации и, отбрасывая со лба прядь коротких волос, выводишь ключом эти страшные слова. Если бы можно было уходить в эфир, как в воду, я бы крикнул тебе: «ныряй!» Но я кричу в телефонную трубку: