— Гляжу — чё-то вам не спится, а еще и солнышко не взошло, — проговорил часовой.
— Уж больно тихо, вот и проснулся.
— Тихо, — согласно кивнул часовой. — Благодать осподня! Постоять бы вот так с месячишко. Ведь всё ж таки водный рубеж…
— Поживем — увидим, — уклонился от разговора Полынин и, подняв с земли шинель, стал отряхивать ее от лесного сора.
— Гожо здесь, — не унимался Мокеев, соскучившись за ночь по живому слову. — Рощица нас прикрывает от недоброго глаза да и речка вот тут — как уж ее называют, все не запомню.
— Маныч, — подсказал, не оборачиваясь, Полынин. — Приток Дона. Отсюда до ее устья километра три, а там, брат, вся земля перепахана… Забыл вчерашнюю катавасию?
— Сперва-то подумали — свои летят, — словно оправдываясь, проговорил Мокеев.
— Ну да, — усмехнулся Полынин. — Рот разинули: «Свои!..» «Чайки!» А как посыпалось сверху — такое землетрясение началось, что думал и в траншее завалит.
— Никак штук двести налетело, — сказал часовой.
— Кто их считал? Головы нельзя было поднять!.. У нас-то еще потери невелики, а вот в школе милиции, что в низинке расположилась, раненых замаялись вывозить… Они в кустарниках засели — и ладно, а кусты не прикрытие, видимость только одна.
— Может, какая передышка выйдет, — размечтался Мокеев. — На Донце-то вон стояли всю зиму.
— Так то зимой, Мокеев. А летом мы нигде больно не задерживаемся.
— А чё-то вот тихо. Их живой-то силы пока не видать.
— И самолеты не подарочек, — сказал Полынин. — А живую-то силу мы еще увидим. Вот окопчики бы надо отрыть, да ни у кого руки не доходят. У нас пока гром не грянет, мужик не перекрестится. «Рощица прикрывает», — усмехнулся Полынин. Так это тоже — одна видимость.
— Да вроде оборона у нас тут есть, — не отступался Мокеев. — Справа-то — по левобережью Дона — кавкорпус расположился, слева — школа милиции. А мы — как бы в серёдке.
— В середине, — кивнул Полынин и пошел на рацию, что стояла шагах в десяти от осокоря, под которым он устроился на ночь. В распахнутую дверь кабины был виден дежурный радист, склонившийся над столом у приемопередатчика. Стриженный под «нулевку» затылок — в ободке наушников, ремень у пояса приспущен — чтоб не тянуло рукав, когда работаешь на ключе; острыми бугорками выступают под гимнастеркой лопатки: все слухачи со временем становятся сутулыми, вот и Покровский… Третий год сидит у рации, не разгибая спины.
Полынин подошел к машине, облокотился на железную стремянку, с минуту постоял, дивясь неподвижности сменного радиста: «Заснул, что ли? Сидит как неживой…»
Полынин по себе знал, что ночь на дежурстве легче перенести, нежели те предрассветные минуты, когда клонит ко сну, находит на человека какая-то сладкая истома, и приходится ее одолевать силой воли и ясным сознанием, что ты на посту. Но чтоб не спеленал призрачный покой, надо заставить себя двигаться, что-нибудь делать, хоть в ящике перебирать, где вечный беспорядок, хоть раза два выглянуть из кабины, глотнуть свежего воздуха… А Покровский сидит как изваяние и не шелохнется на своем табурете. В таком положении и сам не заметишь, как заснешь…
Полынин кашлянул и вполголоса спросил:
— Живой, Володя?
— Да? — обернулся дежурный радист и ясным взглядом окинул начальника рации.
— Как связь, говорю? — повторил Полынин, поняв, что Покровский не спал.
— Стабильная, — доложил радист и добавил, что радиограмм ночью не поступало.
Покровский был прирожденным слухачом. В эфире — в этом шестом океане — он находил свою стихию и, когда работал на рации, напоминал птицу, которая поет самозабвенно, ничего не видя и не слыша вокруг. Что он думал, о чем мечтал, плавая в этом беспокойном море, где никогда не бывает штиля, никто не знал. Он сидел в наушниках часами, хотя можно было положить микротелефоны на стол и на расстоянии услышать голос центральной рации. Ее густой баритон, как сирена флагманского корабля, заглушал пискливые голоса дальних и близких маломощных раций, и пропустить ее вызов было мудрено. Но Покровский жил в хаосе этих звуков и мог просидеть две смены, лишь бы его никто не беспокоил, не докучал ему обыденными солдатскими побрехушками и суетной командой — принеси то, сделай это…
Собеседник он был никудышный: только «да» и «нет», разговорить его никому не удавалось, ничего он не рассказывал о себе, все больше слушал да молчал, спасался от назойливых говорунов в закрытой кабине рации.
Покровский еще больше замкнулся, когда их с Полыниным сняли со штабной «АК-1» и перевели на эту «РСБ», смонтированную на полуторке, и отправили в батальон.