Приснится же такой дурацкий сон! Я увидел свою могилу. Да, могилу, обвалившуюся, затоптанную. Из-под земли торчит кусок гроба, крышка сползла. Какой-то шутник вложил в гроб осколок зеркала. Я сам, невесомый, откуда-то издали внимательно разглядываю свою могилу. В зеркале отражается скелет. У меня не возникает сомнений, что скелет это мой, мои пожелтевшие кости. Рядом надрывается оркестр. Еще одного покойника, по соседству со мной, опускают в могилу. Но что это — ноги в офицерских начищенных сапогах ступают на мою могилу, топчут гроб. Я хочу поднять глаза, взглянуть, кто же это топает по моему последнему пристанищу. Голову поднять не могу, лица обидчика не разглядеть. Музыка неожиданно умолкает, что-то звенит, дребезжит в ушах. Сквозь сон прорывается голос Тамары:
— Нет, нет, вы ошиблись. Это квартира.
Дурацкий сон, нелепое пробуждение. Сегодня воскресенье, можно бы и подольше поспать. Кто это звонил? Ах да, ошиблись номером. Терпеть не могу утренних телефонных звонков. Утром звонит дотошный читатель. Он обнаружил в газете опечатку — ему нетерпится «порадовать» редактора. Утром звонит рассерженный опровергатель — ему тоже не хватает терпения, надо поругаться, доказать свое «алиби». С утра пораньше вызывают в обком для «вливания» и «чистки мозгов».
Перед глазами подписанные ночью полосы «Зари Немана». Я панически боюсь опечаток. В них, проклятых, прежде всего и таится погибель редактора. Мне кажется, что даже всевышний, будь он дежурным редактором, мог бы запросто проглядеть пропущенную или оказавшуюся не на месте букву. Она, коварная, изменит слово, придаст ему политическую окраску.
Слышу в коридоре грузные шаги Тамары, вскакиваю с кровати, иду к ней навстречу. С пафосом декламирую:
— Как давно, Павочка, мы не встречали с тобой новый день стихами и песней… Почитай Симонова.
Тамара обожает стихи Константина Симонова. Многие страницы сборника «С тобой и без тебя» она помнит наизусть. Да разве только Тамара в эти военные годы заучивала на память симоновские стихи! Однажды в полку тяжелых бомбардировщиков я был свидетелем, как возвращавшиеся с задания пилоты сообщали свои позывные полюбившимися строками стихов поэта:
С аэродрома отвечали следующей строкой. Стихи на войне стали шифром.
Я обнимаю Тамару:
— Сумасшедший, пусти, слышишь — картошка сгорела.
Мы дружно выбрасываем в ведро обуглившуюся картошку. Вкусный завтрак не состоялся. Раздается звонок.
Иду открывать. На пороге — Иван Кузьмич Крутковский. Ранний и неожиданный гость.
— Шел мимо. Решил проведать. Да и объясниться мне с Тамарой Васильевной следует…
— Проходите, садитесь, — Тамара поневоле входит в роль хозяйки. — Что вы, Иван Кузьмич, какие между нами могут быть объяснения.
Крутковский ставит на стол бутылку шампанского. Хлопает о буфет пробка. Из бутылки с шипением вырывается нетерпеливое вино.
Чокаемся.
— Верьте слову, Тамара Васильевна, работать с вами мне доставляло истинное удовольствие.
— Возможно, — погасив улыбку, отвечает Тамара, — но нам собственно и не пришлось вместе работать.
— Можете не сомневаться: характеристику из редакции вы получите превосходную. Кстати, перевести вас, Тамара Васильевна, собкором Всесоюзного радио нам посоветовал сам товарищ Беркутов из Центрального Комитета.
Наш гость, потупив очи, старательно катает по скатерти кусочек хлеба. Он весь ушел в это увлекательное занятие. Мне неприятен начатый им разговор. Поднимаю бокал:
— Выпьем за нашу «Зарю», за ее коллектив. Пусть он всегда будет дружным. А ведь есть у нас хорошие люди-человеки. Выпьем за них!
Иван Кузьмич, склонив голову к плечу, прислушался к мелодичному звону бокала, учтиво произнес:
— Человек — это, безусловно, звучит гордо, но выпить этот бокал я предложил бы не за отдельного человека, как такового, не за отдельный коллектив, а за весь героический народ, народ, который своим невиданным подвигом возвысил себя над всем человечеством. За того, кто поднял наш народ на такую высоту, за нашего вождя и учителя!
Стоя, мы выпили бокалы до дна. Не дав им просохнуть, я снова налил пенящегося вина: