Выбрать главу

Новая хозяйка завела в доме новые порядки. Теперь по вечерам все собирались в комнате, освещенной большой, пузатой лампой из белого фарфора, и затаив дыхание слушали истории, которые дрожащим от волнения голосом читала Бабуца, держа в руках тяжелую книгу с истертой обложкой. Рассказы о чужих приключениях одинаково трогали и детей и взрослых. Читать они, правда, все умели и сами, но взять хоть одну книгу из библиотеки Бабуцы без ее разрешения никто никогда не посмел бы. Книги эти она берегла как зеницу ока, индюшиными перьями трижды в день осторожно смахивала пыль с Библии, «Витязя в тигровой шкуре», «Караманиани», Акафиста и «Книги для семьи» Барбары Джорджадзе и Скорей позволила бы детям играть своими украшениями, чем небрежно и без спросу полистать какую-либо из этих книг. К тому же сами дети, как, впрочем, и взрослые, охотней слушали, чем стали бы читать сами: читать они умели еще только по слогам, водя пальцем по строке, и, добравшись до конца фразы, уже забывали начало. Бабуца же читала спокойно, неторопливо, отчетливо и связно, без запинок, с какой-то особенной плавностью — так, словно в освещенной пузатой белой лампой комнате журчал ручеек, усеянный желтыми листьями лунного света. И взрослые и дети с напряженным вниманием вслушивались в журчание этого таинственного ручейка, мгновенно переносившего их из одной страны в другую, словно пущенные по воде бумажные кораблики, легкие, освобожденные от любого груза и забот! Ручеек этот заносил их в сказочные замки, в которых проживали герои и небывалые, писаные красавицы; незаметно, без того, чтоб и пальцем пошевелить, они становились очевидцами, даже участниками необыкновенных событий, необыкновенных удач или неудач героев книги. Но и в этот волнующий мир неожиданно врывались звуки огромных, как шкаф, часов, мгновенно возвращавшие всех назад, в комнату, и как бы напоминавшие им, что их участие в запечатленных в книге судьбах, в отличие от самих этих судеб, ограниченно, временно, преходяще…

— Такое бывает только в книгах! — говорил Кайхосро детям, жадно, всем существом, с горящими от волнения глазами слушавшим мать.

Рассерженная и удивленная этим безответственным, неуместным замечанием, Бабуца строго хмурила брови, как учительница, имеющая дело с непослушными учениками. А Петре восхищался не столько содержанием выслушанной истории, сколько умом и серьезностью жены.

Бом-ммм, бом-ммм, бом-ммм! — безжалостно, неумолимо били огромные, как шкаф, часы; и эти дребезжащие, повелительные, несколько даже тревожные звуки заставляли Бабуцу закрыть книгу, пусть даже на самом интересном месте, а детей отправляли спать, как бы они этому ни сопротивлялись. Мужчинам эти звуки напоминали о делах, предстоящих им завтра с утра, как бы надоедливы те ни были, а женщин заставляли еще раз проверить, не осталось ли хоть что-либо в доме не-пристроенным, не убранным на свое постоянное место, — и часы, довольные своей бдительностью и точностью, продолжали поспешно пересчитывать секунды, подобно забравшемуся в сокровищницу вору, который, зная, что каждый миг промедления может стать причиной его гибели, все-таки не в силах справиться со своим любопытством и, одурев при виде такого несметного, неисчислимого богатства, без конца считает чужие деньги и будет считать их, пока его не схватят. Дети видели в этом неподкупном и всемогущем ящике своего личного врага, мгновенно, как дедова свинья похлебку, проглатывающего время их игр и одновременно изо всех сил задерживающего наступление праздников! Они не понимали еще, что их сладкое, беззаботное детство (самим им казавшееся, однако, горьким и невыносимым) тоже связано с этими часами, что часы эти двумя своими стальными пальцами держат и их детство, словно пойманную бабочку, и оборвут ему крылья, как только захотят. Дети растят друг друга, выводят друг друга из детства, как взрослые с поля боя или из горящего дома; ибо человек не приспособлен ни к одному возрасту полностью, до конца, и каждая следующая ступень кажется ему желаннее и совершенней предыдущей — поэтому-то он так поспешно и беспощадно, каждый раз надеясь на лучшее, и переходит из одного возраста в другой, пока не достигает последней ступени, которая называется старостью и за которой ничего уж нет. Именно тогда обычно в его душе, в его сознании всплывает первая ступень его жизни и то стоящее на этой ступени головокружительно юное существо, которым он был когда-то; и, хотя схожи они сейчас друг с другом не больше, чем лягушка с головастиком или заплесневелая корка хлеба с пшеничным колосом, все-таки он знает, что тот, стоящий на первой ступени, и он, присевший сейчас на последнюю, — одно и то же существо, лишь разделенное надвое, натянутое между двумя крайними точками, как струна, которая вот-вот разорвется, и тогда все кончится; но умрет он не сразу, а по частям, дважды — сперва на первой ступени, потом на последней; сперва для себя самого, потом для мира. Сожалеют о детстве тогда лишь, когда его толком уж и не помнят, когда в постаревшей душе, как на дне вторично раскопанного погребения, поблескивают одни осколки этого нежного розового сосуда, по которым, как ни старайся, невозможно ни восстановить этот сосуд в первоначальном виде, ни даже определить его подлинное назначение…

К Кайхосро вернулись его старые сны — в них он опять был пятилетним мальчуганом и опять, задыхаясь, падал на злобно сверкавшую мостовую, чем-то неуловимо схожую, однако, и с оскаленными зубами борчалинца. Вскочив с мостовой с ободранными коленками, он опять бежал, и за ним опять гналась двухмесячная девочка с развевающимися, огромными, как бараньи рога, усами, стремившаяся непременно выяснить, кто он такой. «Я Ной, Ной, Ной!» — кричал он, обливаясь потом, откидывая одеяло и обеими руками хватаясь за ворот рубашки. Во сне же он бежал, — но узкие, извилистые улочки Тбилиси не кончались, и, когда ему казалось, что он из них наконец выбрался, ему опять преграждал путь двухэтажный дом с деревянным балконом и улица опять гнулась, как зацепившаяся за сучок пила, опять в последний миг неожиданно сгибала дом, как летучая мышь скрытую во тьме ветку, опять скользила, ползла, колыхалась среди черных от огня стен, перебегала по безлюдным, застывшим мостам, по маленьким, как лужицы после дождя, площадям… и все это длилось, длилось, словно он цеплялся за собственный хвост! «Спасите мальчика, спасите мальчика!» — кричали страшным женским голосом затемненные окна, запертые на замки ставни лавок, глухие, затерянные во тьме дворы, сумрачные своды, неожиданно обрывавшиеся лестницы, онемевшие, лишенные языков колокола — и Кайхосро просыпался и оцепенело, растерянно, бессмысленно улыбаясь, прислушивался к тишине спящего дома. Внуки напомнили ему самого свирепого, самого непобедимого и неподкупного врага — старость, смерть, естественный и неизбежный конец человеческой жизни. Уж этому-то врагу и он не мог отказать в тех трех-четырех литрах крови, для спасения которых жил! И однажды ночью, проснувшись после одного из таких снов, Кайхосро вдруг с одуряющим изумлением понял, что он, благополучно перенесший столько опасностей, счастливо избавившийся от стольких врагов, больше, чем их всех, вместе взятых, боится собственных внуков. Должно быть, он их все-таки любил, ибо открытие это его огорчило; но боялся он их больше, чем любил, — ежедневное, очевидное подрастание внуков было для него всего-навсего доказательством приближения собственной старости и смерти. Начиная с этой ночи трое детей превратились для него в три архангельские трубы, и, заслышав их веселый галдеж, он, сам не понимая почему, готов был без возражений исполнять любую их прихоть, какой бы бессмысленной и глупой она ни казалась другим. Теперь у Кайхосро была лишь одна мечта — нелепая, это он понимал и сам, но упрямая, — мечта о том, чтоб его внуки никогда не выросли. Не то чтоб они погибли — слишком он их боялся, чтобы подумать об этом даже про себя, — просто чтоб они навсегда остались детьми, чтоб они не жить перестали, а расти! «Не балуй их!» — говорил ему Петре; но что он в этом понимал? Какое ему могло быть до этого дело? Петре был только отцом, а Кайхосро дедом! Едва кто-нибудь при нем говорил детям, что они уже не маленькие, что надо вести себя повзрослей, он закатывал такой скандал, что по всей Уруки стекла тряслись…