— Врага жалеть нельзя! Гляди-ка… — поворачивался к Ладо Евгений, оттягивая пальцем свою нижнюю губу. — Такое можно простить, а?
Ладо невольно отводил взгляд от оголенных, беззубых десен в каком-то отвратительном, похожем на иней белом налете!
Насколько Ладо понял из их разговоров, Нико Макабели было поручено убить какого-то генерала. С самодельной бомбой в руках он подстерег свою жертву на глухой улочке, но, вместо того чтобы взорвать коляску, в которой генерал возвращался домой, в последний момент кинул бомбу в стену и пострадал сам. Оглушенный взрывной волной, он очнулся в тюрьме.
— Он был старичок… седенький такой. Увидел меня у дерева, в коляске привстал — почувствовал, что ли? «Ради бога!» — кричит… а рука трясется, — рассказывал Нико.
Но еще больше удивлял Ладо поступок Лизы, жены террориста: ни понять, ни объяснить его себе Ладо не мог, ибо о любви он знал лишь то, что поется в песенках. Он считал, что Лиза просто предпочла похоронить себя заживо, но не опозориться, родив внебрачного ребенка, или же была настолько глупа и неопытна, что вздумала покрасоваться, совершенно не представляя себе, что ее ждет. Кто из девушек не завидует описываемым в книгах трагедиям любви? Но большинство из них, в отличие от Лизы, понимает же все-таки, что трагедии эти хороши именно в книгах, а не в собственной жизни! Первое время Ладо чуть-чуть даже над ней подтрунивал, но потом у него открылись глаза, и он понял, что нечаянно стал очевидцем любви более сильной и трагической, чем все описанные в книгах. Выяснилось, кстати, что Лиза приходится ему дальней родней, да не столь и дальней, чтоб совсем уж не знать об ее существовании, чтоб хоть для виду не интересоваться ее невзгодами и радостями. Беседуя с ней, Ладо постепенно вспоминал все, что он, благодаря бесчисленным бабушкам и тетушкам, знал о семье Лизы до их знакомства. Семья эта была одной из самых известных и уважаемых в Тбилиси. Отец занимал какой-то крупный, чуть ли даже не директорский, пост в Дворянском банке, а мать преподавала в гимназии св. Нины и была почетным членом нескольких благотворительных обществ.
— С раннего детства я больше всего боялась мамы. Говорю и взглянуть на нее не смею… — рассказывала Лиза, глядя в огонь и с рассеянной улыбкой поглаживая медовую головку дремавшей у нее на коленях Марты. — Мне всегда казалось, что она вот-вот сделает мне замечание, рассердится, что ей что-нибудь не понравится… Я не помню случая, чтоб она в самом деле на меня рассердилась, но мне почему-то так казалось. И долго…
— И такая женщина, узнав о твоих делах, поцеловала тебя в лоб, благословила избранную тобой дорогу, а сама отправилась чужих дочерей воспитывать? А? — подтрунивал над ней Ладо.
— Ну да… благословляю тебя, мол… — отвечала Лиза, как в дурмане. — Я так растерялась, так обрадовалась… Долго плакала… чуть даже на поезд не опоздала… — Лиза как бы не рассказывала, а думала вслух, улыбаясь чудившемуся ей в огне строгому, гордому лицу матери.
— В книге бы прочел — не поверил бы! — насмешливо удивлялся Ладо. — Вы как Нестан и Тариэл… разница лишь в том, что тут Нестан пришла в крепость к Тариэлу, а не Тариэл к Нестан, как оно нашему благословенному Руставели казалось более естественным… У вашей истории, впрочем, окончание тоже вполне естественное… не зря же говорится: рыбак рыбака видит издалека! Будь я поэтом, я б непременно изложил вашу историю в стихах, вот когда девчонки наши глупые всласть нарыдались бы! Вы только подумайте: ну что может быть интересней! Девушка, воспитанная в благородной, уважаемой семье, влюбляется в революционера, террориста, разрушителя порядка, бегающего не на лекции, а на конспиративные сходки, держащего под мышкой не книги, а завернутую в газету самодельную бомбу. Благородная девушка так уверена, что ее рыцарь спасет мир, что от счастья забывает даже некое простое правило, соблюдение которого до свадьбы одинаково желательно для всех девушек, и образованных и необразованных! А рыцарь, завидев жандарма, со страху роняет бомбу и сам взлетает в небо, как жаворонок, — навстречу солнцу светлого будущего. Благородной девушке только и остается следовать за ним — о нет, не потому, что ей нельзя показаться людям с внебрачным животом, а потому, что она любит своего жаворонка, жить без него не может, ради него не то что в светлое будущее, а хоть в преисподнюю идти готова! Как Эвридика за Орфеем… и тут, заметьте, все наоборот, и тут ролями поменялись. Удивительно, насколько теперешние женщины смелей своих бабушек! «Вы не вправе разлучать меня с отцом моего ребенка…» — кричит благородная девушка жандармскому полковнику, кладя прямо на его стол свой заметно уж округлившийся живот, тоже похожий на самодельную бомбу, которая вот-вот взорвется, подымет на воздух всю жандармерию, если только сумасбродное… простите, благородное требование героини не будет немедленно удовлетворено! И вот она и ее избранник преклоняют колени на прогнившем полу тюремной церкви и плачут от радости — так, словно им предстоит не отправка на вечное поселение, а возвращение в рай, потерянный лишь по их собственной глупости. Обалдевший от их поведения, а точней, от этой явной глупости, священник не знает, как ему быть: благословлять или проклинать… А они счастливы — слышите? — счастливы!
— Священник взял у Лизы ее булавку с алмазом… буду-де молиться за вас… — перебивал его Нико, улыбаясь огню так же, как она.
— Погодите, погодите… я еще не кончил! — кричал возбужденный собственным рассказом Ладо. — Они, говорю, счастливы… их возвысила любовь, они все принесли в жертву любви. Знаете же: «О любовь, своею силой ты в рабов нас обращаешь…» Но они пошли еще дальше — не только сами стали рабами любви, но в жертву ей принесли и ее же собственный плод, существо непорочное, ни в чем не повинное и все-таки с самого рождения закованное в кандалы, обреченное на вечную ссылку! Вот она, ваша любовь, кормилица добра и милосердия…
— Марта будет счастлива… она должна быть счастлива. Хорошо, что она увидит весь этот кошмар! Она будет больше, чем мы, любить свободу, не расстанется с ней так легко, как мы… если, конечно, все наши мучения, все наши страдания не напрасны… — говорила Лиза, поглаживая медовую головку дремавшей у нее на коленях Марты.
— Они не напрасны! Они, как порох, накапливаются в фундаменте империи, — говорил Евгений или Тедо, чтоб успокоить, ободрить ее.
— Все вы сумасшедшие, сумасшедшие! — кричал вышедший из терпения Ладо.
Потом Лиза умерла — но и смерть не смогла стереть с ее губ спокойной, чуть-чуть рассеянной улыбки. «Смотрите берегите себя… берегите себя!» — шептала она перед смертью пересохшими от жара губами. Все знали, что она умирает и что бороться против смерти они бессильны. Ладо ужаснула многочисленность каторжан, которые всё шли и шли; одинаково хмурые, одинаково бледные, одинаково бородатые, они понемногу собирались перед избой умирающей, и ему показалось, что это души покойников, вставшие из своих могил и терпеливо ждущие, чтоб живые уступили им душу Лизы. И смерть здесь была иной — голой, строгой, общей! Лиза умирала не только для своего мужа и ребенка, но как бы и для всего мира; все народы белой империи шли, казалось, к ее потонувшей в сугробах избе, как некогда волхвы, стремившиеся увидеть младенца в яслях. Глаза ей закрыл русский врач; польский священник отпел ее на своем языке; а гроб из еще сырых, пахнущих смолой сосновых досок принесли соседи-финны. Кто-то, взобравшись на крышу избы, привязал к дымоходу древко знамени; знамя распахнулось, как крыло, захлопало на ветру, и его красный отсвет пробежал по хмурым лицам людей, как если б они стояли у костра и глядели в огонь. Над избой мерцала большая, чистая, светлая, как слеза, звезда.
Что Лиза умрет, Ладо знал заранее: Нико ли ее заразил, или она его, но оба были больны чахоткой. О своей болезни они говорили так же просто и свободно, как о своей любви. «У нас с Нико и болезнь общая…» — улыбалась Лиза, и Ладо невольно вздрагивал. Русский врач тоже был частым гостем избы Макабели — температура подскакивала то у мужа, то у жены, и врач не говорил ничего утешительного, а то, что он говорил, не давало Ладо спать, вызывало у него ночные кошмары. «Чахотка — болезнь века… от нее люди не то что в Сибири, айв Аддис-Абебе мрут», — говорил русский врач, своими беспокойными пальцами постукивая по столу, как по груди больного, словно болен был и этот стол. Да, и стол был болен… и стены избы, и воздух, и снег, и гудящий в печи огонь тоже! Лишь потом, постепенно Ладо понял, осознал, что единственное возможное лекарство в этом гнилом, хвором мире — всегда говорить правду, одну правду, всегда смотреть правде в глаза! К этому и приучал своих пациентов-каторжан каторжанин-врач; это и было оружием в беспощадной, не на жизнь, а на смерть борьбе — борьбе не за продление еще на денек-другой этой собачьей, осточертевшей всем жизни, а за рождение другой, новой жизни… «Я убежден, что когда-то человек действительно владел эликсиром бессмертия, но сам его уничтожил, не поняв смысла бессмертия… или, верней, испугавшись необходимости быть вечным свидетелем рабства — своего или чужого. Но совсем обойтись без бессмертия он все-таки не мог — вот и выдумал бога! Даже не выдумал: его тоска по бессмертию сама родила бога, словно незаконного ребенка. Ибо бог — не что иное, как угрызение совести, созданное специально для наказания свидетелей; но именно оно-то и мешает человеку избавиться от склонности к рабству. А пока человек раб, не все ли равно, что его убивает — чахотка или обжорство…»— говорил русский врач.