Выбрать главу

Григория коротко допросили по-немецки: кто, откуда — и под строгим конвоем отвели в крошечную тюрьму, помещавшуюся в соседнем городке, заперли в одиночную камеру. Здесь его со строгим пристрастием много раз допрашивали какие-то усатые вахмистры и более значительные чины, — он не знал ни их званий, ни должностей. А через неделю под конвоем двух здоровенных стражников его отвели на вокзал и посадили в пустое купе пассажирского поезда. И пока его вели на вокзал, все встречные — и мужчины, и женщины, и даже дети — смотрели на него с ненавистью. А на вокзале, где грузились в эшелон солдаты, он увидел на вагоне сделанную мелом надпись: «Jedem Russ ein Schuss!» — «Каждого русского пристрели!» И только тогда понял, что дело нешуточное, что началась война, что, бежав из одной тюрьмы, он угодил в другую.

Стражи, покуривая, неподвижно сидели у входа в купе, а Григорий смотрел в пыльное вагонное окно. Пытался заговаривать с конвоирами, но они не ответили ни на один вопрос, сидели как каменные изваяния.

Иногда Григорию удавалось прочесть название станции, на которой, пыхтя и отдуваясь, останавливался поезд. Так проплыли мимо Острава, Брно, Зальцбург. Слева и справа горизонт замыкали горы, названия которых он не знал, только догадывался, что это Альпы. Вершины блестели гранями, как огромные кристаллы.

Его привезли в крепость Куфштейн на берегу взбалмошной горной речки Инн, бегущей к Дунаю из ущелий Лехтальских Альп. Крепость была старинная — средневековое кирпичное здание с узкими, напоминающими бойницы окошками.

В низенькой и мрачной тюремной канцелярии чин из тюремной администрации, старательно коверкая русские слова, сказал Григорию:

— Ви есть глюпый шеловекь или ошень, как есть казать, опасный шпионь. Мы есть воевать всех славян. Наш Фертинант есть упит на Сараефо, и его упиваль сербиян. Ви тоже есть славян. И мы держать вас на тюрьма, пока есть фойна.

Несмотря на то что война шла всего несколько дней, в крепости Куфштейн содержалось уже порядочно интернированных: русские, поляки, латыши. А спустя некоторое время стали привозить и англичан, и французов — с этими странами Австро-Венгрия и Германия также находились в состоянии войны. Но были здесь и цыгане, и итальянцы, и даже турки — все, кто попадал в зону подозрения блюстителей порядка лоскутной империи.

Двор крепости напоминал южный многоязыкий рынок. Двери камер запирались только на ночь, целыми днями не находящие себе места арестанты сновали из камеры в камеру, слонялись по выложенному гранитной брусчаткой тюремному двору, топтались у высоченных кирпичных стен, окружавших крепость. Из-за стен доносился шум городской жизни: проходили с лихими песнями воинские части, гремела медь оркестровых труб, долетали властные выкрики команды.

Григорий чувствовал себя чужим в этом человечьем месиве. Он уныло бродил по двору, сидел в тени стены или лежал на своем месте в камере, на втором этаже нар, у надежно зарешеченного окна. За окном по-чужому краснела черепица островерхих крыш, зеленели вершины не то каштанов, не то тополей. Вздымались к небу строгие башни костелов и кирх, а далеко за ними вгрызались в небо зубцы Кицбюлерских Альп. Иногда Григорию казалось, что он различает гневное бормотание пенящегося под стенами крепости стремительного Ина.

И странно: о тюрьмах, в которых Григорию пришлось сидеть в России, о предварилке на Шпалерной, о пересылках в Пензе, Самаре и Уфе он вспоминал теперь с грустью. Там на каждом этапе, в каждой пересыльной тюрьме обязательно находились товарищи, близкие по идеям и надеждам, готовые поделиться последним. И всегда можно было перекинуться живым словом.

А в Куфштейне, в многонациональном клубе человеческих судеб, Григория не тянуло ни к кому. Он тосковал, с отвращением глотал тюремную баланду, часами валялся на нарах, неподвижно глядя в аккуратно побеленный потолок. Летали за окном голуби — их свободный полет усиливал ощущение безнадежности и тоски. А ведь еще совсем недавно, лежа на стожке свежескошенного сена, Григорий мечтал о встрече с Ильичем…

Большую часть интернированных, продержав в крепости недолгое время, власти отправляли в какой-то лагерь, и только тех, кого подозревали в преступлениях против Австро-Венгрии, оставляли в Куфштейне. Григория, видимо, относили к числу опасных преступников — до самого освобождения, около полутора лет, его держали в Куфштейне.