Выбрать главу

Непрерывно и требовательно гудя, тесня толпу, к подъезду пробивались легковые автомашины; на крыле передней стоял человек с широкой красной лентой через плечо. Махая свободной рукой, он кричал:

— Дорогу! Дорогу, товарищи!.. Надежда Константиновна! Не узнаете? Я Чугурин! Учился у вас в Лонжюмо. Сюда! Сюда!

Через минуту Григорий и Елена сидели во второй машине, и на колени к Григорию взгромоздился Роберт, раскрасневшийся, сияющий, в сбитой на затылок малиновой шапочке.

— Робик! Ты мешаешь дяде Григорию! Иди ко мне! — звала с заднего сиденья мать, но малыш цепко держался за воротник Григория.

— Ведь я не мешаю вам, дядя Гриша? — спрашивал он по-французски, смеясь. — Ведь нет? — Темные, похожие на вишни глаза лукаво и доверчиво блестели.

— Нет, дружок!

Но вот грузовик с прожектором, освещавшим броневик, тронулся с места, за ним, железно полязгивая, двинулся броневик. Ильич стоял на башне, временами вскидывая руку, ветер движения шевелил полы его легонького пальто.

Григорий хорошо видел крепкий, властно-спокойный силуэт Ленина и невольно сравнивал его с жалкими фигурками Чхеидзе и Скобелева, метавшихся по царским комнатам Финляндского вокзала, — они явились встречать Ильича от имени Петербургского Совета. Топорща жиденькие усы, размахивая длинными руками, Чхеидзе что-то исступленно вопил о «единстве революционной нации», о том, что «нельзя омрачать ликование бескровной революции», но Владимир Ильич почти не слушал, с острым любопытством поглядывая по сторонам. И в самый патетический момент приветствия он легко и быстро пошел к дверям, откуда с ожиданием смотрели на него железнодорожники в замасленных и драных брезентовых плащах, с железными путевыми сундучками в руках…

С улыбкой вспоминая оскорбленно-злое лицо Чхеидзе, Григорий через головы едущих в первой машине следил за Ильичем и, с неожиданной для себя нежностью прижимая к груди щупленькое тело Роберта, спрашивал:

— Слышишь, Робик, что говорит Ильич?

— Вив ля революсьон? Да? — переспрашивал мальчуган. Он родился в эмиграции и не очень уверенно говорил по-русски.

Толпа, встречавшая приехавших на вокзале, не рассеиваясь, двигалась за машинами и все увеличивалась. Сдерживая натиск тысяч людей, стояли вдоль улиц, взявшись за руки, рабочие и матросы. Беспрерывно играл невидимый оркестр, метались над шествием потревоженные сизари. Появились самодельные факелы, прыгающий багровый свет плясал в окнах домов, в витринах магазинов, отражался в черной воде кое-где освободившейся от льда Невы. Справа, на невидимых во тьме бастионах Петропавловской крепости, вспыхнули лампы мощных прожекторов, заливая оловянным светом людей, стены домов, гранитные парапеты набережной.

«Как же давно не был я здесь!» — с грустью подумал Григорий, не видя сквозь свет, но ощущая близкие громады домов. Он словно забыл, что перед побегом за границу провел здесь семь дней. Там, откуда сейчас бьет свет, — Петропавловка, напротив, через Неву, — Зимний, чуть левее — Шпалерная, на ней предварилка, где остались почти три года его жизни. А ниже по Неве, за Петропавловкой, — университет. Набережная, где его чуть не убили женкеновские дружки, и Гавань, куда временами загоняла его непонятная тоска и где он однажды пил пиво с безруким матросом с «Осляби». Как все это, кажется, неизмеримо давно было!

Живая человеческая река, освещенная прожекторами и факелами, втиснулась в коридор Каменноостровского проспекта, останавливая редкие ночные трамваи. Кондуктора и вожатые вместе с запоздалыми пассажирами выходили из вагонов, и людская река подхватывала их и уносила с собой.

В особняке Кшесинской, где помещались Центральный и Петербургский комитеты партии, все окна празднично светились, у подъезда и на балконах алели флаги. Шум демонстрации будил улицу; несмотря на поздний ночной час, одно за другим вспыхивали изнутри окна, распахивались двери. И то взволнованно и радостно, то злобно и тревожно от дома к дому летело:

— Ленин! Ленин! Ленин!

Владимир Ильич пытался сам сойти с броневика, но десятки рук подхватили его и внесли на ступеньки. Свет прожекторов струился по стенам, вырывая из тьмы лепные украшения, узорчатые решетки балконов, широко распахнутые двери.

Ступени мраморной лестницы привели приезжих на второй этаж, еще хранивший признаки былой роскоши: искуснейшая резьба по дереву, блеск позолоты, лепные купидоны и розы на высоком потолке. На изящных столиках елизаветинских и павловских времен проголодавшихся ожидал скудный ужин военного времени и чай — огромный самовар мурлыкал в углу.