Если один ты сидишь у очага, греешь усталые ноги, и, хотя давно пора спать, все еще мучаешься бессонницей, не оставайся глух к жалобам бедняги — встань и открой. Увидишь — перед порогом он сбросит грязную намокшую одежду из покрытых инеем листьев — на ней кровавые пятна от ран, ворвется к тебе и, как пес, свернется клубком у камина. Ты — садись на свое место и только сгреби горящие поленья. Сначала он не утерпит: раздует огонь, разметает. Смотри — целый рой искр взметнулся прямо тебе в глаза. Не суди его строго. Где он входил — подмети и почисти, в спешке он, может, и опрокинул что, и разбил — ему ничего не дается и очень спешит он всегда, торопыга. А теперь посмотри: от холода весь он дрожит, поспешно дует на пламя, хочет согреть окоченевшие руки и ноги. Его не тревожь: он, свернувшись в углу, к огню повернется то боком одним, то другим, раздует его, из глаз его слезы закапают на дымящиеся головешки, и не удержится он, говорун, и расскажет тебе, где побывал и что делал.
Не отворачивайся, послушай его! — И для него когда-то занималась весна, долгими вечерами он шептал нежные слова цветам, а в полночь, притаившись, собирал серебристые соловьиные трели, что рассыпаются в покрытых росою лесах. Не подумай, будто хвалится он, если скажет, что нет на скалах цветка, которого бы он не ласкал, нет дерева, которого не охватывал бы сладкий трепет, когда он его обнимал…
Но очень скоро он пресытился всем, сам развеял и радость свою и цветы и без жалости затоптал их в грязь. Он начал сердиться и рваться и однажды под вечер, когда по всей широкой равнине стрекотали цикады сказку о последнем, усталом дне жатвы, он понесся по ближним и дальним дорогам пыль собирать и бросать ее в небо. Все притихло, вокруг потемнело, а он взвился над полем с пылью в обнимку и закрутился в бешеной пляске.
С тех пор он бездомный бродяга: пред каждым кривляка, над каждым насмешник. — Встретится ль возчик, спешащий домой, — он с дороги собьет, дунет за пазуху, будто бы хочет проверить, сколько тот заработал. Пахарь ли благочестивой рукой засевает осеннюю пашню — налетит он сзади, семена рассыплет и дерзко свистит ему в уши.
У него нет стыда. Он рассказал бы тебе без утайки, за чем гонялся, в каких побывал передрягах. Но дрема одолевает тебя, он видит — ты уж не слушаешь. Через дверь ли, которую ты забыл запереть, через трубу ли — он выскочит голый на улицу, завернет за угол дома и опять босыми ногами зашлепает по подмороженной грязи. В полусне приоткроешь глаза — жар погас, все затихло, его уже нет.
Не хмурься, ни на кого не сердись. — Если от старого киота у тебя сохранилась лампада, встань, зажги. Когда свет озарит источенную жучком святогорскую икону — помолись за всех, кто в долгую осеннюю ночь не сидит у теплого очага, а без забот, но и без радости влачит свою жизнь, бессчастный.
Из окна
Нынче пастухи рано пригнали овечьи отары с гор от сыроварен, где доили овец и варили брынзу, рано вернулись в село погонщики с извоза. Завтрашний праздник будут встречать и бедняки и богатые. Когда это бывало, чтоб Рале в такое время усидел дома! Позаботился и свечи принести, и салтамарку[15] почистить, чтоб завтра чуть свет пойти с первыми богомольцами в церковь… Целый день шатался бы он со своей ватагой по селу из корчмы в корчму, а стемнеет — повел бы их к колодцу, куда сходятся девушки за водой. Сколько букетиков он у них из кос повыдергивал!.. С какой только не заигрывал, какую не обманывал? И до сих пор молодки при встрече с ним опускают глаза и вспыхивают, как пионы. А старухи, сидя на приступках и глядя на Рале — каким он стал домовитым хозяином, — поджимают губы и цокают языком: надо же, как этот вертопрах остепенился…