Следующий шаг - от «фиксации» к «свидетельству». Он предполагает уже не просто бессознательный отбор фиксируемых фактов, наоборот, этот отбор производится весьма обдуманно и тщательно. Так, попавший в ад, если бы он мог вести там дневник (а не смог бы, ибо ад - вечен), делал бы это, имея в виду читателя посюстороннего мира; потому и отбирал бы факты, могущие заинтересовать гипотетического читателя (или ужаснуть - в зависимости от намерений несчастного грешника). Таковы многие дневники сталинской эпохи, дневники путешественников, заключённых, приговоренных к казни. Интенцию их можно оценить как мемориально-назидательную; потомки должны помнить об авторе и эпохе и использовать это знание для совершенствования себя и окружающих.
Здесь встаёт важнейший вопрос: все ли авторы дневников надеются на то, что их прочтут после смерти? Ответить сложно; в любом случае многие дневники мы прочли и ни один из них, кажется, не был предназначен исключительно для собственного употребления. Речь вовсе не о том, что человек, ведущий зашифрованный дневник, который он тщательно прячет от окружающих, пишет для потомков, - иначе зачем известный только ему шифр? Дело в том, что, бессознательно, если он хочет потом сам читать собственный дневник, то не может не представить на своём месте другого, хотя бы на мгновение... Но это бессознательно. Если говорить о сознательно постулированном адресате дневников, то очевидно, что вариантов может быть только два - писать для себя и писать для других. «Дневники-свидетельства» писаны, конечно, для других, но не только они. Некоторые дневники велись не только для себя или потомков, но и для современников. Отрывки из чуть ли не самых значительных дневников прошлого века - Михаила Кузмина и Франца Кафки - авторы зачитывали вслух друзьям. Классик «дневникового жанра» Вяземский публиковал выдержки из своих записных книжек. Перед нами литературные тексты особого назначения. Внимательнее присмотримся к ним.
Вяземский стал вести свои записные книжки, поддавшись обаянию модного тогда Байрона: «Зачем я начал писать свой журнал? Нечего греха таить, от того, что в “Memoires” о Байроне (Moor) нашёл я отрывки дневника его. А меня чёрт так и дергает всегда вослед за великими». Впрочем, влияние Байрона исчерпалось побудительным мотивом. «Записные книжки» Вяземского - совершенно оригинальный жанр, на их страницах можно обнаружить статистические данные о промышленности и торговле, светские сплетни, исторические анекдоты, рассуждения автора о политике и литературе, черновики стихов и писем, путевые заметки, отчёты о лечебных купаниях, визитах, разговорах, выписки из книг, газет, всё, что угодно. «Мой ум - колода карт», - признался автор «Записных книжек» в стихотворении. Дневник Вяземского представляет собой именно перетасованную колоду карт; особенно если вспомнить, что сами «Записные книжки» велись порою параллельно в разных тетрадочках и даже на отдельных листочках. Однако этот кажущийся хаос с годами приобретал черты внутренней гармонии. Кажется, Вяземский стал понимать, что его дневник - не просто место фиксации разрозненных феноменов окружающего мира («он отразит разбросанные, преломлённые черты настоящего»), но сам «обиходный» мир автора и его поколения, который стал исчезать уже в 1840-е годы, а к 1860-м от него не осталось уже ничего. В «Записных книжках» этот мир - историко-литературный и бытовой, приватный русский дворянский мир Карамзина, Дмитриева, Александра Тургенева, Жуковского - не «воссоздаётся», а «создаётся» в том виде, в котором никогда не существовал: тысячи персонажей, событий, книг, мнений. Ответчиком за этот мир Вяземский назначил себя и тем самым литературно оправдал свою чудовищно долгую жизнь: «Предания нередко бывают выше и дороже самих событий».
Если «я» Вяземского в его «Записных книжках» составлено, на манер калейдоскопа, из пестрого мелькания окружающего мира, который он с маниакальным упорством фиксирует, то в дневниках Кафки, наоборот, внешний мир - продолжение панических страхов и нестойких надежд изначально заданного «я» автора. Вяземский во многом был наследником французской литературы XVIII века, времени Энциклопедии, которая и есть фиксация в случайном - алфавитном - порядке феноменов мира. Кафка, конечно, хотел бы видеть себя учеником Гёте, того самого Гёте, который сочинил дневник итальянского путешествия, но, пожалуй, только его скромные путевые дневники (да ещё попытка вместе с Максом Бродом написать нечто вроде романа, состоящего из параллельных путевых дневников двух друзей с разным характером) могут свидетельствовать, что ученик действительно пытался следовать за учителем. Истоки его дневника - не в XVIII веке, а в рубеже XIX-ХХ; он - не об окружающем мире, а о внутреннем; ему более всего подошло бы название первой прозаической вещи самого Кафки - «История одной борьбы».