ЖЕНЩИНА: Я же сказала. Я не святая. [Они начинают целоваться и ласкать друг друга в непроглядной тени своей ниши.]
ЖЕНА: [После долгой паузы, без интонации и эмоций.] Помоги мне Господь, Джонни, как же я тебя ненавижу. Так ненавижу, что даже сил нет.
МУЖ: [Так же ровно и без настоящего чувства.] А я ненавижу тебя, Селия. Всем сердцем ненавижу. И духу не переношу.
ЖЕНА: Ну, хотя бы так. Хоть что-то значим друг для друга.
МУЖ: [Пара не переглядывается, но МУЖ берет ЖЕНУ за руку. Она ничего не говорит и никак не реагирует. Долгая пауза, пока они сидят и без выражения смотрят в пустоту.] Мы же все еще планируем… ну знаешь. Одри и больница. Мы все еще хотим на это пойти?
ЖЕНА: Нам придется на это пойти.
МУЖ: Да, похоже на то. [После паузы.] Но ведь не сейчас, а?
ЖЕНА: Нет. Утром. Я этого жду не больше тебя.
МУЖ: Нет. Нет, я и не говорю. Но нам придется, ты права. Ты чертовски права. Утром мы пойдем и возьмем быка за рога.
ЖЕНА: Да. Когда будет светло.
МУЖ: Да когда уже будет светло?
ЖЕНА: Не знаю. Я все жду, когда снова пробьют часы. Если услышим один удар, поймем, что мы либо в аду, либо часы сломались. Если два, то утро наступит через час-другой. Тогда спустимся к Школьной улице и обо всем позаботимся.
МУЖ: Да. Да, я так и сделаю. Буду мужчиной. Пойду, а там пан или пропал.
ЖЕНА: Повидаемся с нужными врачами.
МУЖ: Утром, когда будет светло. Пойду, и была не была.
ЖЕНА: Мы пойдем. Мы пойдем и все уладим.
МУЖ: Мы.
ЖЕНА: Мы. Мы пойдем, и будь что будет.
МУЖ: Помирать, так с музыкой.
ЖЕНА: [После долгой паузы.] А знаешь, кажется, сейчас пробьют часы.
МУЖ: Кажется, ты права.
ЖЕНА: И тогда мы поймем.
МУЖ: Да. Тогда мы поймем.
ЗАНАВЕС
Полный рот цветов
«О чем ты сейчас думаешь?» – спрашивает голая полуторагодовалая девочка на плечах такого же голого старика. В крошечных кулачках вместо уздечки она зажала пряди его белых волос. Его кожистые руки – проступающие кости и птичьи клетки мышц – сомкнулись на щиколотках малышки, чтобы она не сорвалась на пути по огромному коридору, окованному льдом под схемами палых звезд. Это Фимбул-дали [167] дороги времени. Головоломные капли гиперводы, замерзшие изысками в виде стеклянных морских чертей, позвякивают и побрякивают в сугробах перед древними коленями. «Я думаю о том, как я умер, – отвечает он. – Когда я блесть
Снежок Верналл – вечно сидит, вечно отходит в доме дочери на Зеленой улице. На каминном половичке из остатков шерсти, на котором спит и видит десятый сон кот, рябят рыжий, шалфейный и умбровый цвета. Между тиканьем часов слышно, как пыль ложится на сервант, на изумрудные стеклянные миски – одна полна пожухших золотых яблок, другая – размякшей и отсыревшей леденцовой карамели. От обоев с неразборчивым узором из корон и лилий – заусенцами слезающих над плинтусом, где они влажные и тяжелые, – дышит плесенью. Слышно глухую суету кур, квохчущих на длинном заднем дворе, полого спадающем к Пути Святого Петра, откуда иногда доносятся посеребренные эхом перестук копыт или зазывы тряпичника – хрупкие звуки, оттесненные пахучим летним ветром, что всегда задувает в этот день среды. В доме дочери, в гостиной, слева есть столик – с педантично занесенными в лак пятьюдесятью годами соскочивших столовых приборов или ошпаривающих чайных чашек, – а на нем стоит фарфоровая ваза с тюльпанами; стоит фарфоровая ваза с тюльпанами. Как же они великолепны. Ярко-желтые, как заварной крем, розовые, как глазурь, темно-фиолетовые, как черничная полночь, – вы бы их только видели. Старик один, сам себе открывает дверь, приходит, когда никого нет, и теряется в собственном рассудке, испытывает трудности с точкой зрения, приближаясь к смертному повороту. Над сервантом висит зеркало, а напротив, над очагом – другое; вернее, над сервантом прорезано окно, а в южной стене напротив – другое. Тут трудно сказать наверняка – примерно как с углом комнаты: если долго на него смотреть, то не поймешь, выгнутый он или вогнутый. В теплом воздухе плывут и пылают опаловые пылинки, а другие детали
вспомнятся попозже, но в общем все так», – он переставляет костлявые босые ноги средь холодных дюн колючего гиперснега, скопившегося на подмороженном паркете ошеломительного коридора. Мэй ерзает от неудобства – маленький теплый груз на загривке деда, – и щурится в зависшей хрустальной вьюге, вихрящихся кристаллах о больше чем трех измерениях, месмеризирующей метаметели. Заглядывая за бриллиантовую круговерть, поразительно красивая голая деточка вперяет печальные черепашьи очи в воспаряющие стены-утесы, что ограничивают гаргантюанский эмпорий бесконечности по обе стороны вре´менных и време´нных миль тундрового простора. Она знает, что в квартале ниже в этих широтах Всегда ныне обретается намного меньше людей и что у них куда более непритязательные сновидческие жизни. Как следствие, обширный пассаж кругом нее со Снежком накопил немного астральных затей и прикрас, а декорации заимствуют от скудных фантазий полярного лагеря, где мало что видится во сне. В северной стене устроено, как кажется Мэй, чье-то видение о массивном, разросшемся торговом посту со стенами из начищенных деревянных щитов и занавесками из волчьих шкур – синевато-белых, припорошенных коричневым. В другом месте ее почти бирюзовые глазки опускаются на как будто бы раздутые сновидческие очертания кабака двадцатого века – раскопанный первый этаж древнего офисного корпуса, где можно разглядеть местных по времени привидений в меховых бурках и с переносными радио, с неизбежно зажатыми в обветренном кулаке колючими и витиеватыми «волкпунами» на хищников – для стоических переходов через опустошенную Валгаллу. С этими исключениями бесконечный коридор дарит редкий вид каменного строения или бетонного корпуса – пережитка предыдущей эры среди однообразных стен из возвышающихся скал и резного льда. Вокруг беззвучно опадают оптически ошарашивающие гиперснежинки – непроглядное интимное кружево, зависшее в воздухе. Мэй откидывает изящную головку в ореоле золотой туманности волос и изучает разрушенный навес над бесконечной зимней ширью хронологической дороги. Зеленоватое стекло, некогда накрывавшее великий бульвар, давно выбито, а от переплетов из викторианского железа остались одни ржавеющие скелетные зубцы, через которые проглядывают раскрывающиеся чертежи сверхсозвездий. Вспоминая броское множество лавок и зданий, встречавшихся какие-то сто лет назад, Мэй понимает, что на территории внизу уже может не быть ни улиц, ни уличных названий. Развитой разум в чудной недоразвитой форме, – ее эта мысль колет скрытым шилом огорчения, но не боле, и она легко утешается тем, что остались хотя бы деревья. Реализованные в верхней плоскости в виде побитых непогодой исполинов, эти заросшие кристаллами гигантские сосны тянутся тут и там из оставшихся дыр в полу, еще не запечатанных глазурью вечной мерзлоты и не обрушившихся окончательно. Ей приходит в голову, что материальный мир под этими пределами высшей математики, вернее всего, уже не зовется Боро, и под сомнением даже то, зовется ль еще сам этот надмир Душой. Возвращаясь вниманием к безумному старику, на котором она восседает, Мэй задает ему вопрос, и голос ее – пугающая помесь лепета младенца и синтаксиса дамы в летах. «А зодчие и дьяволы заглядывают так далеко?» Дедушка – с обожженной солнцем шеей между коленками юной не по годам малышки, – отвечая, посмеивается, едва ли не хихикает: «Ну конечно. Их найдешь, даже когда людей уже нет. Просто они любят болтаться в населенных отрезках времени вроде нашего. А до того их еще больше, если захочется зайти в другую сторону так же далеко. В тех краях они даже время от времени спускаются вниз, как когда направляют сюда монаха из географического Иерусалима или когда приказывают саксонскому недоумку в церкви Петра вырыть святого Рагенера. Один беседует с беднягой Эрном – моим папой и твоим прадедушкой – под куполом собора Святого Павла – как всегда, во время грома и бури, которые они так любят, хотя это просто-напросто электромагнитная разрядка. Такой же гром гремит, когда один из них разговаривает со мной в тот раз, как я блесть пьян на верхотуре Гилдхолла на улице Святого Эгидия, если можешь такое представить: твой дедушка на коньке крыши, качается на