Именно тогда он и заглянул в бездну истории медленно и осторожно, как свешиваются со скалы в пропасть, проверив камни на самом краю, увидел ее всевластие и ее ужас. Ему в лицо, слепя и обжигая, хлынул поток страдания, поток боли. Это было почти мистическим переживанием — но не желанным обнажением вечного и бесконечного, а совсем наоборот — несокрытостью конечного, смертного, подавляющего в своем изуверстве и беспомощности, невыносимого в своей обессиливающей истинности. Он видел беспросветную бедность, непрекращающуюся боль, унижения длиною в жизнь, стоны пытаемых, разоренные города, беспорядочно разбросанные раздувшиеся тела, длинные колонны людей с номерами на руках. Это был тяжелый кровавый поток истории; по ту сторону прекрасных фантазий о человеческой природе и изначальной справедливости, по ту сторону любого повествования, по ту сторону самой возможности говорить о течении времени и последовательном развитии событий. Он увидел всевластие зла, тысячи тысяч изувеченных трупов, изуверство, ставшее образом жизни, разорванные на куски тела и замученных детей, бессловесность, рабство и нищету. Нужно было достичь высот несвершившегося избавления, чтобы ужас мира смог уместиться в его душе и взгляде, не разбив сердце на бесчисленные осколки льда.
Возможно, что именно в это мгновение и зародилась его уверенность в своей обреченности на противостояние мирозданию — та уверенность в невозможности «вернуться», о которой он потом столь часто говорил рабби Меиру. Много позже, узнав, что рабби Элиша умирает, Меир зашел к нему; Элиша увидел его и заплакал[137]. Напомнил ли ему рабби Меир о его юности, о прочитанных книгах и утерянных иллюзиях, о преданной дружбе, о страшном восхождении и гибели бен Аззая, о растоптанной любви к Богу? Или же просто на пороге смерти рабби Элиша вдруг снова ощутил, что рядом с ним никого нет, совсем никого. А когда он умер, продолжает Талмуд, огонь сошел с неба на его могилу и испепелил ее — дабы стереть с этой земли всякую память о знавшем и отказавшемся, о Другом. Но, как это часто бывает, память о рабби Элише сохранили тексты, направленные против него. Более того, среди ссылок на многих законоучителей Талмуда часто встречается странная, загадочная фраза: «а другие по этому поводу говорят». Однако нигде — ни в Талмуде, ни в классических комментариях — не сказано, кем же являются эти таинственные другие. Иногда говорят, что имя рабби Меира было запятнано его связью с учителем, и поэтому его мнения и выводы приводятся Талмудом анонимно — под именем «другие». Но часто можно услышать и иную точку зрения; ее сторонники считают, что это сам рабби Меир распространял идеи своего проклятого учителя, Другого, под этим странным именем. Состарившись, он говорил то же самое и своим ученикам. «Другие, — говорил рабби Меир, — полагают иначе».
А чуть позже я понял, почему путь скольжения, забвения и желания, путь слияния с существованием, с присутствующим и наличествующим, путь листа на речной воде не мог подойти рабби Элише в его предстоянии власти — впрочем, не только в его противостоянии конкретному механизму подчинения или его многочисленным языкам, но и это, пожалуй, главное — властвованию как идее и как форме бытия. Он искал свободу истово и безнадежно, но свобода плывущего листа была не той свободой, которую он искал. Существующее, подумал я, вспоминая вчерашнюю попойку, насквозь пронизано языками, продиктованными властью, пропитано самой властью, и один из этих языков — это язык нарочитого, агрессивного и безобидного несогласия, легко переходящего в желание встать на сторону предполагаемого врага. И поэтому скольжение вдоль существующего неизбежно превращается в глубокое — до утраты сознания — погружение в темную воду уютного и безопасного, в вязкую тину подчинения. Но, с другой стороны, теперь — после всех этих дней и бесплодных размышлений — видимый путь рабби Элиши, путь молчаливого отказа, самопогружения и принятия судьбы тоже показался мне безнадежным; в конце него маячили предательство друга, одинокая смерть, могила, объятая пламенем, и дочь, просящая подаяние. Эта дорога, сказал я себе, была недостойна его одинокой мысли, его любви к высотам и любви к риску, его встреч с ангелом смерти и его дружбы с великим ангелом Метатроном. Я думаю, продолжил я, что он все же выбрал путь бунта, безнадежного бунта против мироздания, путь разрушения; а если и нет, это был тот путь, который он должен был выбрать.