Выбрать главу

И тогда я снова подумал про Орвиетту. В течение нескольких дней, когда я мысленно возвращался к произошедшему, я старался про нее не вспоминать; разыгранная ею мистификация, жестокая и насмешливая, неожиданным образом затронула какие-то глубинные струны моей души. Мне было не очень понятно происхождение столь сильного резонанса, но еще более пагубной, чем непонимание, казалась мне необходимость заниматься самоанализом и самокопанием. А потом мне пришло в голову, что после всего увиденного сама мысль об Орвиетте должна была пугать меня, но я понял, что именно этого как раз и не произошло. Совсем наоборот — безотносительно к тому, было ли это мистификацией или убийством, совершенным психически больным человеком, я неожиданно почувствовал, как расширились горизонты моего бытия, включив в себя то, что еще совсем недавно казалось невозможным или неправдоподобным. Мысль о том, что Орвиетта способна на чудовищные поступки без всякой жалости к мирозданию, согревала кровь; понимание же того, что ее следующей жертвой могу стать я сам, наполняла наши прерванные отношения чувством риска, непредсказуемостью, упоением. Я не только понимал разумом, но давно уже чувствовал кожей, всеми фибрами своей души, что любовь без риска бессмысленна и пресна, как мучные лепешки. Мало что на этом свете я ощущал столь остро — разве что только силу любви обреченной; человек, который знает о них, сказал я себе, едва ли сможет без презрения думать о любви упорядоченной, законной, полной надежды. Я думаю, что чувство запретности, опасности и известного риска оживляло и облагораживало даже мои взаимоотношения с малолетками, снятыми на панели Кирьят-Ювеля. Я позвонил Орвиетте, сказал, что за эти дни по ней очень соскучился и хочу ее видеть.

Мы договорились встретиться в «Майкс Плейсе» на Русском подворье[138], послушать джаз. Я оделся, подошел к зеркалу, посмотрел на себя, потер щеки, сжал губы, попытался поправить волосы. Все это было совершенно бесполезно; я помню, как в юности мне хотелось быть если не красивым, то хотя бы — как бы это сказать — привлекательным, но и это мне не было дано. Годы же добавляли моему лицу все новые уродливые черты, давно разрушив всякие надежды на то, что по мере взросления с моим лицом произойдут хоть какие-нибудь перемены к лучшему. Единственным, что принесло время, было равнодушие; я смирился с тем, что мир, в котором я чувствовал себя дома, не отражался на стекле, я смирился с фотографиями и зеркалами. Он обделил меня в этом, так же, как обделил нас всех и во всем остальном, гораздо более существенном, лишив всякой опоры в этом мире, всякой надежды на обретение того, ради чего стоило бы жить — того, чем мы могли бы дорожить, не обманывая себя. Я не могу сказать, что ненавидел Его за это, но я понимал, почему рабби Элиша отказался посмотреть Ему в глаза. Скорее, я ненавидел самого себя. А потом я снова вспомнил про Орвиетту. Она была бунтом и любовью, воплощением высокомерия, холодной ненависти к этому миру, чистоты, разрушения и упоения. Я подумал про ужасную сцену, которую она придумала и поставила для меня, и вдруг обнаружил, что моя душа незаметно наполнилась теплом и благодарностью. Я сказал себе, что именно в крайностях своего презрения к существующему, к носителям греха существования она и была ближе всего к святости.

Мы с нею сидели за столиком в углу, пили виски и слушали джаз; впрочем, на этот раз здешний джаз был достаточно посредственным. «Ты меня простил за эту дурацкую выходку?» — спросила Орвиетта.

— Да, — сказал я. — Да я и не очень сердился, я только не понимал, зачем ты это сделала.

вернуться

138

Русское подворье — небольшой квартал в центре Иерусалима; некогда место проживания русских паломников в Иерусалиме. В настоящее время помимо православного Троицкого собора здесь расположено полицейское управление и множество пабов.