Выбрать главу

В одно ясное майское утро мать и дочь сидели в чистой светло-голубой, богато меблированной комнате, обе за рукодельем: Елена за пяльцами у окна, старая Г*** с шитьем у столика; первая вышивала золотом по голубому гроденаплю[5] пелену для церкви; старуха, пристрастившаяся к мысли — одевать собственными руками будущих внучат, шила точно такую же батистовую рубашечку, какую некогда носила ее Леночка. «Что ты так приуныла, дитя мое? целое утро я не слышу, чтоб ты сказала хоть одно слово; что с тобой — здорова ли?» Елена с пяльцами сидела против окна, к нему лицом, а мать ее у столика за нею. Не получая ответа на вопрос свой, она взглянула на дочь и увидела против света, что оба уха ее пылают, как зарево. «Леля!..» Ответа нет, но что-то, как горох, застучало по туго натянутому гроденаплю. Встревоженная мать поспешно встала, подошла к дочери, обняла ее одною рукою и, наклонясь к пяльцам, увидела, что работа ее вся смочена слезами; хотела заглянуть в лицо, но Лидина наклонила голову почти к самым пяльцам, на которые градом падали крупные слезы. «Леленька! что с тобою, дитя мое?» — спрашивала испуганная и опечаленная мать; она хотела поднять ей голову, хотела взглянуть в лицо, хотела поцеловать ее и не могла. Старание Елены прятать лицо от матери так встревожило эту последнюю и такое странное подозрение внушило ей, что она сильно подняла дочь свою с места. «Елена! смотри мне в лицо», — сказала она таким голосом, по которому Лидина поняла, что мать ее отгадала все. Она подняла голову, взглянула на мать и в ту ж секунду упала, рыдая на грудь ее… Правая щека молодой женщины горела багровым огнем… «Так вот уже как?..» — произнесла Г*** глухим, могильным шепотом! Она села опять на свое место; посадила дочь к себе на колена и сильно жала ее к груди своей, говоря прерывающимся голосом: «Дитя сердца моего! драгоценнейшее сокровище мое, простишь ли ты мать свою, что она толкнула тебя в бездну зол! что мне теперь делать?.. пойду на могилу моего доброга Алексея, умереть от раскаяния!..» — «Полноте маменька! не плачьте, моя родная», — говорила Лидина, целуя глаза матери и отирая платком слезы ее, ручьем катившиеся по лицу бедной старухи. «Как же это было, дитя мое?., мое милое, мое бедное дитя! о, я несчастнейшая из всех матерей!., могла ли я думать, что увижу этот знак бесчестия — этот адский румянец на чистом, непорочном лице моего дитяти! и не дрогнула эта нечестивая рука при виде такой красоты! как же это было, моя Леля?» — «Ради бога, маменька, не спрашивайте, — говорила Лидина, начиная снова плакать, — и если вы дорожите моим спокойствием, то не говорите и ему ни слова». Так кончилась эта сцена, давшая первое понятие старой Г* **, как хорошо пристроила она свою Леленьку. С того дня исчезло все для нее; будущее представилось ей длинною цепью несчастий; она уже не работала для внучков; тоска грызла ее сердце, и вид багровой щеки ее дочери не выходил из мыслей ни на минуту; даже во сне она болезненно стенала и говорила: «На твоем лице, дитя мое, напечатан знак поругания! я! я напечатлела его!.. горе мне!..»

Между тем Лидин, два года женатый и ни о чем так мало не думавший, как о своей жене, совершенно предался всем излишествам: он пил, играл, мотал и содержал любовниц. Старуха теща с год томилась еще, наконец пала под бременем горести и раскаяния; за час до смерти она собрала последние силы и стала пред дочерью на колена: «Дитя мое! прости меня!.. ты погибла! но я… я, несчастная, хотела тебе лучшего! я хотела тебя пристроить!..» Горестно рыдая, подняла Лидина мать свою и отнесла ее на постель; через час она обнимала уже бездушное тело.