«Невозможно свистеть громче, дальше некуда», — подумал Оливейра, ослепленный солнцем. На первом этаже, где помещался подпольный бордель с тремя женщинами и служанкой, кто-то, вторя ему, издал жалкий свист, не то чайник закипел, не то беззубый прошепелявил. Оливейре нравилось, что его свист может вызвать восхищение и желание подражать; он не растрачивал свой свист попусту, приберегая его для важных случаев. Предаваясь чтению литературы, обычно это происходило с часу ночи до пяти утра, и не каждую ночь, он пришел к неутешительному выводу, что свисту в литературе уделяется совсем мало внимания. Лишь немногие авторы заставляли своих героев свистеть. Практически никто. Они предлагали им довольно унылый репертуар выразительных средств (говорить, отвечать, петь, кричать, бурчать, цедить сквозь зубы, возвещать, шептать, восклицать и декламировать), но никто из героев или героинь не отмечал решительные моменты своего жизненного пути настоящим свистом, от которого вылетают стекла. Английские сквайры свистом подзывали к себе охотничьих собак, а некоторые диккенсовские персонажи свистом останавливали кеб. Но в аргентинской литературе свистели мало, и это был стыд и срам. Поэтому Оливейра, хотя и не читал Камбасереса,[481] считал его мастером за одни только названия, порой представляя себе продолжение, в котором свист проникнет в Аргентину видимыми и невидимыми путями, оплетет ее сверкающими нитями и покажет изумленному человечеству внутренний облик этого мясного рулета, который будет совсем не похож на рекламную версию, принятую в посольствах, или на пищеварительные воскресные передачи Гайнсы Митре Паса,[482] и еще меньше на заскоки «Бока Юниорс»,[483] на некрофильский культ багуалы[484] и на квартал Боэдо.[485] «Мать твою! (Это гвоздю.) Подумать спокойно и то нельзя, черт бы тебя побрал». Впрочем, подобные размышления только раздражали, все это было бы слишком просто, на самом деле он был убежден, что Аргентину можно взять, только пригвоздив ее к позорному столбу, вызвать у нее краску стыда, спрятанную под целым столетием разного рода узурпаций, о которых наперебой пишут ее очеркисты, и показать таким образом, что ее не стоит принимать всерьез, как она того желает. Но кому захочется быть тем шутом, который высмеет на чем свет стоит ее непомерную гордыню? Кто отважится засмеяться ей в лицо, чтобы увидеть, как она покраснеет, а может, и улыбнется признательно и с пониманием? Че, послушай, парень, что за манера с утра портить себе жизнь. Кажется, вот этот гвоздик не такой упрямый, как другие, во всяком случае вид у него более уступчивый.
«Какой собачий холод», — подумал Оливейра, который верил в эффективность самовнушения. Пот заливал ему глаза, и было невозможно удержать гвоздь острием кверху, потому что стоило ударить молотком, пусть даже несильно, как он тут же выскальзывал из влажных (от холода) ладоней и ударял по посиневшим (от холода) пальцам. Хуже всего было то, что солнце заполнило всю комнату (это луна освещала заснеженную степь, и он свистом подзадоривал лошадей, запряженных в его тарантас), в три часа дня уже не найти ни одного уголка, где бы не было снега, и ему суждено медленно закоченеть, погрузившись в сон, так прекрасно описанный русскими писателями, что в нем есть даже нечто притягательное, и его тело останется погребенным под убийственной белизной мертвящих цветов бескрайней равнины. А вот это хорошо: мертвящие цветы бескрайней равнины. В этот момент он изо всех сил ударил молотком по большому пальцу. Он почувствовал такой сильный озноб, что стал кататься по полу, чтобы не замерзнуть окончательно. Когда он наконец сел на полу и стал трясти рукой, то был с ног до головы в поту, хотя, может быть, это был талый снег или легкий иней, который на бескрайней равнине имеет обыкновение чередоваться с мертвящими цветами и увлажняет шкуру волков.
482
*
484
*
485
*