Выбрать главу

Фролов успел для себя пробежать строчки коротенького письма, а теперь читал его Архиповне, которая, конечно же, знала это письмо наизусть. Он напрягал память, желая ясно увидеть тот солнечный день третьего мая, когда его боевой товарищ, сержант Иван Березов, сидел на лафете пушки и писал родным это последнее письмо. Он писал его на листке «дорогой бумаги», вырванном из трофейного альбома. Батарея стояла на опушке соснового бора, на расстоянии пушечного выстрела от Берлина. Поверженный город дымился, как гигантская головешка. Лишь кое-где погромыхивало, глухо татакали пулеметы: недобитые группы эсэсовцев рвались к Эльбе, к американцам, наталкиваясь на советские подразделения. Все было кончено…

«Можете поздравить меня: я живой, и мы встретимся. Рады тут сейчас. Ребята пляшут, поют, а я все руки гармошкой оборвал. Она со мной, дышит еще старушка…»

Слово «гармошка» заставило Фролова вспомнить, как осенью сорок четвертого в их батарею вместе с новым пополнением прибыл синеглазый ефрейтор. В брезентовом футляре принес хромку. Играл-то! На привалах со всего дивизиона ребята валили на батарею. Ваня-гармонист был зачислен номером орудийного расчета. При форсировании Вислы Березов отличился, был повышен в звании и стал командиром орудия.

…В красках и звуках всплывали живые картины того майского победного дня. С утра чистили, мыли пушки, брились, писали домой радостные, короткие, как телеграммы, письма. После обеда соснули малость, а там собрались на полянку и до самой темноты услаждали себя пляской, песнями. Ваня обливался потом, рвал хромку, и пальцы его, точно обжигаясь, подскакивали на белых пуговках.

Вдруг он вымахивал с гармошкой на круг и отчаянной присядкой облетал пятачок. Потом утихли, закурили, призадумались. Грустный покой повечерья, сонные звуки далеких глухих взрывов, чужая, но теперь уже нестрашная земля — все это располагало солдат к тихим размышлениям об иной жизни, о том, что часто снилось и казалось несбыточным сном.

«На днях, коли пойдет все удачно, мы развернем домой, потому как фашистов приперли к стенке в ихней берлоге. Что от нас и полагалось. До скорой встречи. Обнимаю, целую всех крепко. Ваня.

3 мая 1945 года».

Фролов кончил читать, но не отрывал глаз от листка.

— Обнимаю, слышь, целую… Вот и обнял смертыньку наш Ваня, — вздохнула Архиповна, глядя на портрет, — И как же… где он сумел погибель найти, война-то позади у него оставалась?

Фролов, точно обжегшись, взглянул в скорбно-задумчивое лицо Архиповны и с тупой сосредоточенностью уставился в пол. Боль, жалость — сам не мог понять, какое же чувство он испытывал сейчас.

«Да, я знаю, как погиб ваш Ваня. Знаю! Видел!» — рвался изнутри голос, а память услужливо высветила тот последний для него день войны. Он не видел, как закончился бой, но очнувшись в госпитале, узнал обо всем из рассказов раненых и пришедших навестить его однополчан. И потом, когда наваливались воспоминания, он мысленно поднимался на какую-то высоту и оттуда рассматривал весь тот роковой день: видел свою батарею, четыре чистые, отмытые от войны пушки, мирно сидевших возле них солдат, себя с блокнотом и карандашом, делающим наброски с натуры, Ваню с хромкой, ощущал нежное тепло весеннего солнца, слушал щебет незнакомых пичуг. Потом из леса вывалился отряд эсэсовцев, головой которого были танки, и голова эта уперлась в батарею. Грохнули пушки. Он видел, как горели фашистские танки, как взрывами разбрызгивало толпы наступавших, как замолкли наши пушки, как Ваня бросился с гранатами навстречу танку и пропал в черно-красной туче взрыва, как он, Фролов, захлебываясь кровью, съехал на дно траншеи, как перепрыгивали эту траншею эсэсовцы. Они бежали наугад, торопились, чтобы уже через десяток минут нарваться на советские танки, поднять руки и черным стадом протопать мимо опустевшей батареи в обратном направлении. Санитары уносили раненых и убитых.

А над сосновым бором в майской синеве плыли легкие облака, слетались, радостно верещали распуганные взрывами пичуги, и совсем недалеко, на берлинских улицах, наши солдатские кухни кормили немецких детей, женщин и стариков борщом и кашей. И какой-то почтовый вагон нес на восток, в далекую степную Богдановку, треугольник солдатского письма Вани Березова, в котором он всех крепко обнимал и целовал.

После войны Фролов хотел побывать у родственников Березова, но точного адреса у него не имелось. Там, за тысячью верст от родных мест, они, земляки, не догадались обменяться адресами…

— Дюже бойкий был Ваня, горячий, — складывая в узелок письма и медали, приговаривала Архиповна. — Бывало, с соседскими ребятами схватится, и вот как хлещутся, а чтоб плакать? Нетушки. Однажды наскочили на него трояком, не струхнул. Эк лупцевались, пока Степушка не разогнал… А там, на бранном поле, — ни отца, ни матери, заступиться некому. Да, не повезло, мил-человек, нашему Ване… Ушел воевать зимой в сорок третьем… Коленьке как раз второй годок завязался, лопотать стал. Только бы жить.