Но вернемся к нашему вопросу: что свидетельствовало о капитализме среди многочисленных аспектов «вторичного за-крепощения»? Ничто, отвечает в своей книге Витольд Кула, и его аргументы определенно существенны. Если вы исходите из традиционного портрета капиталиста, если принимаете этот «фоторобот» — рационализация, расчет, инвестиции, максимизация прибыли, — тогда да, магнат или польский пан — не капиталисты. Для них все слишком просто, ежели провести сравнение между уровнем денежных богатств, которого они достигали, и уровнем натуральной экономики, которая была у них под ногами. Они не ведут расчетов, коль скоро машина работает сама собой. Они не стремятся изо всех сил снизить свои издержки производства, они почти не заботятся об улучшении почв, ни даже о поддержании их плодородия — между тем почва эта составляет их капитал. Они отказываются от любых реальных капиталовложений, довольствуясь, сколь это возможно, своими крепостными, даровой рабочей силой. Урожай, каким бы он ни был, был тогда для них прибылен: они продавали его в Гданьске, чтобы автоматически обменять на изделия, произведенные на Западе, главным образом предметы роскоши. Около 1820 г. (правда, Кула не смог точно определить во времени происшедшие перемены) ситуация оказывается совсем иной: немалое число земельных собственников отныне рассматривают свою землю как капитал, который настоятельно необходимо сохранить, улучшить, каких бы затрат это ни стоило. Настолько быстро, насколько это только возможно, они избавляются от своих крепостных, ибо это огромное число едоков, чей труд малоэффективен; им хозяева предпочитают наемных работников. Их «экономический расчет» уже не тот, что прежде: теперь он, хоть и с опозданием, подчинился правилам хозяйствования, теперь они озабочены сопоставлением капиталовложений, себестоимости и прибавочного продукта. Один этот контраст служит решительным аргументом за то, чтобы отнести польских магнатов XVIII в. к числу феодальных сеньеров, а не предпринимателей150.
Разумеется, не против этого аргумента собираюсь я выступить. Однако мне кажется, что «вторичное закрепощение» было оборотной стороной торгового капитализма, который в положении на Востоке Европы находил свою выгоду, а для некоторой своей части — и самый смысл существования. Крупный земельный собственник не был капиталистом, но он был на службе у капитализма амстердамского или какого другого орудием и соратником. Он составлял часть системы. Самый крупный польский вельможный пан получал авансы от гданьского купца и через его посредство — от купца голландского. В некотором смысле он находился в таком же подчиненном положении, что и сеговийский овцевод, который в XVI в. продавал шерсть своих баранов генуэзским купцам задолго до стрижки. Или в положении тех земледельцев, испытывавших нужду или не знавших ее, но тем не менее всегда старавшихся получить задаток, земледельцев, которые во все времена и по всей Европе продавали свое зерно на корню купцам всех мастей, мелким или крупным, которым такое положение давало возможность получать незаконные прибыли и позволяло уклоняться от рыночных регламентов и рыночных цен. Будем ли мы теперь говорить, что наши сеньеры находились среди жертв, а не в числе действующих лиц или участников некоего капитализма, который издали, через посредников, сообразуясь только со своими вкусами и своими потребностями, держал в руках все, что можно было мобилизовать с помощью морских маршрутов, речных путей и ограниченной пропускной способности сухопутных дорог?
И да и нет. Была некоторая разница между сеговийским овцеводом или выращивавшим зерно земледельцем, которые в общем-то лишь подчинялись диктату ростовщика, и польским ясновельможным паном, который, хоть и находился в невыгодной позиции на рынке в Гданьске, у себя-то дома был всемогущ. Этим всемогуществом он и пользовался, дабы организовать производство таким образом, чтобы оно отвечало капиталистическому спросу, который пана занимал лишь постольку, поскольку отвечал его собственному спросу на предметы роскоши. В 1534 г. правительнице Нидерландов писали: «Все сии большие вельможи и господа Польши и Пруссии за двадцать пять лет до сего времени нашли средство посылать по неким рекам все свое зерно в Данцвик и там оное продавать господам сказанного города. И по сей причине королевство Польское и большие вельможи сделались зело богаты»151. Ежели понимать этот текст буквально, можно было бы вообразить себе «джентльменов-фермеров», предпринимателей а-ля Шумпетер.
Ничего подобного! Это именно западный предприниматель явился и постучал у их ворот. Но именно польский вельможа обладал властью — и он доказал это! — чтобы поставить себе на службу крестьян и добрую часть городов, установить господство над земледелием и даже над мануфактурой, так сказать, над всем производством. Когда он мобилизовывал эту силу на службу иноземному капитализму, он сам становился в системе действующим лицом. Без него не было бы «вторичного закрепощения», а без «вторичного закрепощения» объем производства зерновых, шедших на экспорт, был бы несоизмеримо меньшим. Крестьяне-то предпочли бы есть собственное зерно или обменивать его на рынке на другие товары, если бы, с одной стороны, барин не присвоил все средства производства и если бы, с другой стороны, он попросту не убил уже оживленную рыночную экономику, оставив за собой все средства обмена. Это не была феодальная система, не была она отнюдь и сколько-нибудь самодостаточной экономикой. Речь шла о системе, где, как говорит сам В. Кула, сеньер всеми традиционными средствами старался увеличить количество товарного зерна. И определенно то не была современная капиталистическая агрикультура на английский манер. То была монопольная экономика, с монополией производства, монополией распределения, и все это — на службе международной системы, которая сама была, несомненно, в значительной степени капиталистической152.