Иисус в ответ рассказывает замечательную маленькую историю. Ее часто неверно толкуют — в моралистическом или экзистенциалистском ключе или просто поспешно. Дело ведь не в том, что самарянин считал еврея, лежавшего у дороги, ближним (он, конечно, считал его ближним, но пафос истории не здесь). Перед нами и не просто нравственный урок, как если бы Иисус говорил: выручайте людей, попавших в беду; или: признайте человеческое достоинство в тех, кого обычно презираете[1105]. Притча тоньше, и она прямее связана с подтекстом заданного Иисусу вопроса. Ведь что интересовало законника? Его интересовало, где проходит граница Завета. Теперь обратим внимание на вопрос Иисуса в конце притчи. Он не спрашивает: как же вам следует вести себя по отношению к презираемым? Его вопрос звучит острее: кто из троих оказался ближним пострадавшему еврею? Иными словами, какой персонаж притчи оказался тем самым ближним, которого резюме Торы предписывает любить как самого себя?
Напрашивается революционный ответ: пострадавший еврей обнаружил, что ближним ему был самарянип. Более того, он обнаружил, что два остальных путешественника ближними ему не были, — возможно, именно из боязни нарушить ритуальную чистоту, важную в сложном культе жертвоприношений.
Итак, что же такое — притча о милосердном самарянине?
• Это не отвлеченная нравственная история, где еврей и самарянин фигурируют просто как хороший пример долгой культурной вражды.
• Это не отвлеченный и абстрактный пример разрушения традиционных категорий.
• Это не отвлеченный и абстрактный пример ломки «миров смысла».
Эти уровни смысла очевидны и по–своему важны. Однако они представляют собой лишь частность в рамках целого. Суть притчи — кардинальное переосмысление границ Завета, Торы и даже (имплицитно) - храмового культа. Красной линией здесь проходит вопрос: кто унаследует будущий век? Иными словами, кому будет хорошо, когда придет Царство ГОСПОДА? Притча отвечает на данный вопрос с предельной ясностью. В Царство входят те, кто ранее находился вне; те, кто был внутри (имплицитно) оказываются вовне. Что же получается? Есть способ быть Израилем, который предполагает полную и подлинную верность самому средоточию Торы, как оно сформулировано в «Шема». Однако выбор этого пути связан с переосмыслением границ Израиля: включаются люди, ранее обычно считавшиеся внешними. Это ставит под сомнение всю систему Храма и жертвоприношений.
Результат — вызов законнику, похожий на вызов богатому юноше. «Что мне делать, чтобы наследовать ha 'olam haba'?». Ответ: послушать Иисуса и взыскать нового и радикального подхода к соблюдению Торы. Любить Бога Израилева значит любить Его как Создателя всех и видеть ближних в тех, кто пребывал вне богоизбранного народа. Последовавшие за Иисусом на этом пути будут «оправданы», когда Бог Израилев осуществит кульминационное вмешательство в историю. «Иди, и ты поступай также».
Здесь мы подходим к еще одной важной теме Рассказа о Царстве. Иисус учил законника видеть ближнего в самарянине. Естественно предположить, что он на этом не остановился, и его Рассказ не обрывается на Израиле. Иисус возвещает приход Царства! Еврейские чаяния же считают приход Царства всемирным событием.
Говорил ли Иисус что–нибудь о неевреях? И если говорил, то что?
6. Многие придут с востока и запада
Ранее я писал:
Судьба народов была неразрывно связана с судьбой Израиля… Не поняв этого, невозможно понять ни иудаизм I века, ни возникновение христианства. Судьба язычников зависит от судьбы Израиля, обусловлена ею… Основная цель избрания Израиля — спасение и восстановление всего творения. Не увидев этой связи, невозможно понять фундаментальные доктрины Израиля — монотеизм и избрание[1106].
Эту мысль можно развить.
1) Во многих слоях еврейских чаяний I века судьба языческих народов зависит от судьбы Израиля. То, что ГОСПОДЬ собирался сделать язычникам (или для язычников), Он, так или иначе, сделает через Израиль.
1105
Непонимание такого рода мы находим, например, в Funk & Hoover 1993, 324, где Лука обвиняется в «приручении» притчи. На самом деле контекст Луки подчеркивает именно то, в чем те же самые авторы видят изначальный смысл: попытку заново начертить «карту социального и сакрального мира» (loc. cit.). Ср. Bailey 1983, 2.33: притча становится обычной моралистической историей именно тогда, когда мы
1106