Выбрать главу

Это перемещение надежд с запада на восток вполне завершилось в 1871 г., после того как Германия Бисмарка разгромила Францию во Франко-прусской войне, и на развалинах Парижской коммуны возникла «республика без идеалов». Новая Франция была уже не «маяком Вселенной», а законодательницей мод; она стала, согласно заглавию знаменитой статьи Михайловского, опубликованной в октябре 1871 г., страной «дарвинизма и оперетт Оффенбаха». Во всей Европе возобладал закон джунглей, закон выживания приспособленных, а высшим символом европейской культуры сделался канкан; и Михайловский заканчивает свою статью многозначительной фразой: «novus rerum rnihi nascitur ordo» («как видно, рождается новый порядок вещей»).

Этот новый порядок вещей в представлении тех, кто сформировал народническую мысль, от Герцена и Чернышевского до Лаврова, Михайловского и Шелгунова, выглядел как уникальный российский вариант общеевропейского феномена нравственного, «утопического» социализма. Народники скорее верили в «субъективный социализм» как порождение нравственных идеалов, чем в «объективный социализм», который воздвигнется независимо от людских желаний силою экономических закономерностей. Заграничные друзья народнического движения стояли ближе к французской, нежели к немецкой социалистической традиции. Так, теории Маркса о революционной организации и экономическом детерминизме почти не имели сторонников в России времен народничества, хотя нравственный пафос его обличения капитализма горячо одобрялся.

Народнический социализм предполагал не просто переустройство общества по коммунистической модели крестьянской общины, а творческую эволюцию самой формы общины в целях наиболее полного развития человеческой личности. Герцен подчеркивал необходимость обеспечения прав индивида в новом социалистическом обществе, Чернышевский — необходимость поддержания личной заинтересованности, а Михайловский — необходимость как-то предотвратить дегуманизирующую сверхспециализацию. Для них всех полное развитие человеческой личности было, как выразился Белинский, «важнее, чем судьба всего мира». Михайловский описывал всю историю как бесконечную «борьбу за индивидуальность», а грядущий золотой век именовал временем торжества «субъективного антропоцентризма». Николай Чайковский, чей кружок в Санкт-Петербурге был подлинным центром народнического движения, полагал, что основывает «религию человечности», и принял в свой кружок нескольких членов «секты Богочеловеков», согласно учению которой каждому в самом буквальном смысле суждено стать Богом[1178].

Народники заявляли, что приемлют промышленное развитие, но желают сохранить более нравственный тип общественной организации, представленный в общине, на высшей стадии цивилизации, которая наступит вследствие научного прогресса. Первое массовое «хождение в народ» было организовано чайковцами в 1871–1873 гг., и пошли они к санкт-петербургским рабочим, в чьих руках, как предполагалось, были ключи будущего ввиду их особой способности к «умственному и нравственному развитию». Это хождение в народ пришлось по нраву интеллигентам других городов, и кружки, более или менее связанные с чайковцами, возникли во многих крупных городах России. В этой первичной попытке просветить городских рабочих и внушить им новую веру в неизбежность прогресса участвовали многие российские радикалы, которые впоследствии приобрели известность на Западе благодаря своим многочисленным эмигрантским сочинениям, например, Петр Кропоткин и Сергей Кравчинский (Степняк). Разочарованные равнодушием рабочих к их проповедям, чайковцы пришли к выводу, что им следует идти к крестьянам, ибо крестьянский образ мыслей по-прежнему преобладает в России. Так и случилось, что они вдруг оказались среди действующих лиц «безумного лета» 1874 г., одного из самых фантастических и беспрецедентных событий общественной жизни XIX столетия:

Внезапно, помимо всякого руководства или организации, более двух тысяч студентов и множество лиц постарше, в том числе дворян, были охвачены духом самопожертвования. Почти во всякой губернии Европейской России молодые интеллигенты переодевались в крестьянское платье и уезжали из городов, чтобы жить и трудиться с крестьянами и нести им благую весть о пришествии нового века. Богатые помещики раздавали свое достояние или соглашались приютить и кормить студентов, занятых социальной пропагандой и социалистическими экспериментами; изверившиеся евреи крестились в православие, чтобы приобщиться к крестьянству; женщины присоединялись к этому исходу, чтобы стать равными соучастницами надежд и лишений[1179].

Власти это «хождение в народ» смутило и ужаснуло; чтобы пресечь его, арестовали около четырех тысяч человек. Это жестокое подавление ненасильственного движения лишь подтолкнуло народничество к насилию и экстремизму. Ведущий популяризатор эволюционного народничества семидесятых годов Михайловский всегда называл его российским средним путем между Сциллой реакции и Харибдой революции. К концу десятилетия народничеству суждено было врезаться в скалу справа, а затем попасть в водоворот слева и быть затянутым в него. Чтобы понять судьбу народничества и роковые события конца семидесятых и начала восьмидесятых годов, необходимо принять во внимание особый характер реакционных и революционных традиций, которые в то время сосуществовали в России.

Сцилла реакции оказала себя не столько в беспощадных арестах конца 1874 г., сколько в разгоревшейся затем войне с Турцией. Эта война была прямым следствием новой империалистической доктрины мессианского панславизма. Это была крупномасштабная, преднамеренная война за самовозвеличение, состязание в жестокости с озверелым неприятелем, и участвовала в нем непрофессиональная армия, которую Россия мобилизовала, введя в 1874 г. более систематическую и всеобщую воинскую повинность. Эта война привила российскому обществу и российской общественной мысли вкус к насилию и идеологическому фанатизму, так что какой бы то ни было возврат к оптимистическим, эволюционным идеалам раннего народничества стал крайне маловероятным.

Реакционный панславизм сделался во второй половине царствования Александра II фактическим заменителем официального национализма в государственной идеологии царской России. Столкнувшись с многосторонним идеологическим напором в течение шестидесятых годов, самодержавный режим перешел от первоначальной политики прагматических либеральных уступок к новому воинствующему национализму. Великорусский шовинизм впервые доказал свою небесполезность в качестве противоядия от революционного энтузиазма во время польского восстания 1863 г. Полуофициальная желтая пресса сноровисто исхитрялась выдавать революционеров, сочувствующих полякам, за предателей родины и представлять российских усмирителей восстания обожаемыми народными героями. Бывший радикал Михаил Катков осваивал такой подход к делу в своей новой газете «Московские ведомости», горделиво рекомендованной им как «орган партии, которая может быть названа русской, ультрарусской, исключительно русской» [1180].

Но в идеалистической атмосфере 1860-х гг. партия, претендующая на публичное признание, должна была предъявить публике какие-нибудь благородные и бескорыстные устремления. Поэтому «исключительно Русская партия» Каткова откопала старый романтический идеал общеславянского союза и представила его взорам российского общества как призыв к современному крестовому походу против «романо-германского» Запада, а заодно и язычников-турок.

Центром этого новоявленного реакционного панславизма была Москва, где одновременно, в конце шестидесятых, набирали силу якобинствующие левые экстремисты. Решающим событием для самоутверждения реакционного панславизма стал Московский Славянский конгресс 1867 г., поддержанный главным образом городом Москвой и громогласно восславленный журналом Аксакова «Москва», а также катковскими «Московскими ведомостями». Единственный предыдущий Славянский конгресс состоялся в 1848 г. в Праге, и русскими представителями на нем были два изгоя: революционер Бакунин и епископ-старообрядец. Зато новый конгресс получил мощную и щедрую поддержку официальных кругов. Он оказался, по сути дела, одним из тех ставших впоследствии привычными «культурных» мероприятий, которые служили практическим целям российской политики. Сочинением, где весьма отчетливо выразились воззрения реакционных российских панславистов, явился дотоле неопубликованный трактат некоего неведомого словака под названием «Славянство и мир будущего», внезапно обнародованный в один из заключительных дней конгресса. Автор трактата призывал к объединению славян под российским владычеством: Москва должна была стать общей столицей, русский — общим языком, православие — общей религией[1181]. Идея жестокого и непримиримого конфликта между славянским и романо-германским мирами обрела псевдонаучную формулировку стараниями биолога и бывшего петрашевца Николая Данилевского в его сочинении «Россия и Европа», публиковавшемся в журнале в 1868 г. и изданном отдельной книгой в 1871-м.

вернуться

1178

42. Т.Полнер. Н.В.Чайковский и богочеловечество// Николай Васильевич Чайковский: религиозныя и общественныя искания. — Париж, 1929, 97—166.

вернуться

1179

43. A.Yarmolinsky. Road to Revolution. - NY, 1959, 247–249.

вернуться

1180

44. Приведено в: Энгельгардт. Очерк, 279. Чижов задолго до этого заявил Мицкевичу нечто в этом роде: «Je n'ai qu'un titre de titres — Je suis russe» («Мое звание превыше-всех званий — я русский») (Сборник Чижова, 24). Мессианский национализм, который культивировал польский поэт (отчасти в качестве реакции на шовинизм, которым потчевали его былые русские друзья), до странности похож на мировоззрение друга Чижова, поэта-националиста Языкова. См.: В.Смирнов. Жизнь и поэзия А.М.Языкова. — Пермь, 1900.

вернуться

1181

45. L'udoit Stiir. Das Slawentum und die Welt dcr Zukunft; рассматривается в: M.Petrovich. L'udovit Slur and Russian Panslavism // Journal of Central European Affairs, 1952, Apr., 1 — 19; а также: Petrovich. The Emergence of Russian Panslavism, 1856–1870. - NY, 1956, 241–254, особ. 248.

Значение мечты о Константинополе подчеркивается в работах: F.Fadner.

Seventy Years of Panslavism in Russia: Karazin to Danilevsky, 1800–1870. — Washington, D.C., 1962; и (с особым вниманием к Леонтьеву и Достоевскому): Л.Козловский. Мечты о Царьграде // ГМ, 1915, № 2, 88-116; № 11, 44–74.