Разумеется, крестьяне-бунтари протестовали против куда более унизительной и высасывающей силы формы угнетения, чем та, которой подвергались купцы-старообрядцы Севера. После того как в середине XVII в. крестьян окончательно и пожизненно закрепостили, а в начале XVIII в. срок обязательной военной службы был продлен до двадцати пяти лет, они (за редкими исключениями), по сути, были обращены в рабство. Ярость крестьянских восстаний в определенной мере объяснялась непрекращающимися набегами татар и постоянной мобилизацией для обороны незащищенной южной степи. Юг Украины и Крым были окончательно вырваны из рук татар и турок только в последние годы царствования Екатерины II, много лет спустя после подавления последнего великого восстания.
При всей их неорганизованной свирепости, крестьянские восстания тем не менее воодушевлялись одной вновь и вновь возрождающейся политической идеей — верой в «истинного царя». С одной точки зрения, это была революционная идея, призыв к государственному перевороту, основанный на убеждении, что возглавляющий восстание самозванец — законный наследник престола. Однако в своей сущности идея эта была глубоко консервативной — даже более консервативной, чем идея старообрядцев. Ведь вера в истинного царя подразумевала убеждение, что только верховный глава системы может явиться единственным возможным спасителем. Надо просто уничтожить политическую и административную систему новой империи, и Россия вернется к милому сердцу патернализму Московии. Таким образом, «истинный царь» казацкого и крестьянского фольклора представлял собой сочетание доброго дедушки и мессианского избавителя — «батюшки» и «спасителя». Он был свой, мужицкий, истинный благодетель своим «детушкам», который вызволит их из всех несчастий, если уничтожить окружающих его стеной администраторов и бюрократов. В то же время «истинный царь» в глазах крестьянских масс обретал божественное право, поскольку наделялся ими генеалогией, позволявшей проследить его происхождение по прямой линии от Владимира, Константина Великого или даже Рюрика и Пруса.
Первые слухи в народе об «истинном царе», видимо, возникли при Иване IV, который был во многом ответственен и за учреждение, и за нарушение прямой линии наследования[636]. Лжедмитрий, первый самозванец в русской истории и единственный сумевший взойти на престол, искусно играл на желании народа поверить в чудом спасенного наследника москвитянской династии. Хотя католичество Дмитрия заставило быстро в нем разочароваться, многие русские в «Смутное время» уверовали, что лишь царь из старой покровительствуемой Богом династии способен спасти Россию от смут и хаоса. Убеждение, что «истинный царь» где-то существует, овладело крестьянскими массами, участвовавшими в неорганизованных восстаниях, последовавших за убийством Лжедмитрия. Одни встали на сторону второго поддерживаемого поляками претендента, но большинство пошло за Болотниковым (в прошлом — крепостным, казаком и турецким пленником), которого молва сделала племянником истинного Дмитрия и сыном Федора. Возглавленный Болотниковым хаотичный бунт 1606–1607 гг. чуть было не завершился захватом Москвы и по праву считается первым из общенациональных крестьянских восстаний[637]. Таким образом, крестьянские мятежи представляются возвращением к старой москвитянской идеологии — истинный крестьянский царь рисовался как лидер органичной религиозной цивилизации. В самом начале также бытовала идея, что царь этот должен через Ивана Грозного происходить от старой династии, но вскоре было уже достаточно объявить, что права претендента более древние и прямые, чем у занимающего престол. Большое значение придавалось тому, что вождь восстания и самозваный претендент на престол будет святым царем (то есть единственным в мире), а не просто каким-то там королем или императором, которые кишмя кишат на растленном Западе. Мятежные крестьяне часто придерживались утверждений старообрядцев, что титул «император» даруется «сатанинским» Папой, что паспорта — выдумка Антихриста, что эмблема двуглавого орла — это эмблема самого дьявола (потому что «о двух головах бывает только дьявол») и что особое клеймо с крестом, выжигавшееся на левой руке беглого солдата, — это поругание святого креста и печать Антихриста[638].
В XVII в. было четырнадцать серьезных претендентов на престол, а в следующем столетии традиция развивалась настолько бурно, что их набралось тринадцать в одной последней его трети. Слухи о них ходили даже в начале XIX в. — легенда, будто истинный царь не Николай 1, а Константин Павлович, отозвалась своего рода народным эхом в аристократической программе декабристов[639]. Одной из причин такой вспышки в XVIII в. было внезапное распространение веры в «подмененного царя». Совершенно правильно считая, что реформаторское рвение Петра усилилось из-за его поездки за границу, сторонники древних идей пустили в ход апокрифические легенды, объясняющие, как царя подменили на кого-то еще (обычно на сына Лефорта). В результате претензии Булавина, вождя крестьянского восстания при Петре, называвшего себя законным наследником престола, вызвали гораздо больше доверия, чем аналогичные заявления вождей предшествовавших восстаний. Жестокая расправа царя со своим сыном Алексеем десять лет спустя способствовала тому, что даже слабохарактерного Алексея многие считали законным наследником. Вере в истинного царя способствовало и то обстоятельство, что после смерти Петра Россией до 1796 г. почти исключительно правили женщины. Крестьяне объясняли ухудшение своей судьбы женским правлением. «Хлеб не родится потому, что женский пол царством владеет»[640], — утверждала популярная поговорка. Однако ко времени Пугачевского бунта при Екатерине оставалось неясно, в каких отношениях «истинному царю» надлежит состоять с женщиной, занимающей престол. Для многих его сторонников Пугачев был просто чудесно спасенный Петр III, убитый муж Екатерины и ее предшественник на престоле. Некоторые полагали, что Пугачев должен занять место Екатерины, но многие считали, что ему следует жениться на ней, и он сам как будто видел в Екатерине материнскую фигуру, поруганную ее придворными[641].
Исходно консервативная природа веры в «истинного» царя подтверждается тем фактом, что каждый из главных претендентов заручался широкой народной поддержкой не благодаря какой-либо позитивной программе, но благодаря своей способности стать фокусом разнообразных сил, сопротивлявшихся изменениям. В каждом случае царь, против которого восставали, пытался усилить центральную власть и культурное сближение с Западом: Борис Годунов (Лжедмитрий), Шуйский (Болотников), Алексей (Стенька Разин), Петр Великий (Булавин) и Екатерина (Пугачев). Результатом же этих героических восстаний было усиление, а вовсе не ослабление бюрократической централизации, против которой они были направлены. Крестьянское недовольство, в сущности, выливалось в периодические кровавые расправы с представителями местных властей, которые для центрального правительства вовсе не были незаменимыми, а крестьянская преданность самодержцу — стержню и сердцу системы — усиливалась. Даже восстав, крестьяне были не в состоянии представить себе какую-либо альтернативную политическую систему. Они отказывались поверить, что царствующий государь был ответственен за все их беды и за свое окружение из бюрократов и иностранцев.
Как и в случае старообрядцев, между консервативными крестьянскими восстаниями и европейскими движениями протеста против модернизации проглядывает определенное сходство. По социальному составу и мессианскому утопизму русские крестьянские восстания сходны с восстаниями немецких крестьян XVI в. Своим консервативным томлением по более богоподобной правящей династии они напоминают якобитов в Англии конца XVII, а затем и XVIII вв. Точно так же, как якобитский миф бытовал в аграрной Шотландии и Северной Англии еще долго после того, как уже перестал быть призывом к восстанию, так миф о крестьянском бунте продолжал жить в мышлении обитателей Южной России еще очень долго после последнего великого восстания под предводительством Пугачева.
636
79. Ю. Готье. Смутное время. — М., 1921, 30–31. В конце XVI столетия традицией казаков стала также поддержка претендентов на молдавский престол (см.: Н. Костомаров. Герои смутного времени. — Берлин, 1922, 62–63). Основополагающее исследование этой традиции можно найти в работах: Д. Мордовцев. Самозванцы и понизовая вольница. — СПб., 1867, в 2 т.; С. Соловьев. Заметки о самозванцах в России // РА, 1868, 265–281. Романтизированно-популяр-ный обзор дан в кн.: И. Прыжов. Двадцать шесть московских лже-пророков. — М., 1864.
637
80. Новые материалы об этом восстании можно найти в сборнике: Восстание Болотникова: документы и материалы. — М., 1959. Многочисленные исследования И.Смирнова с истолкованиями этого движения менее убедительны, чем досоветские работы Готье и Костомарова.
638
81. Г.Александров. Печать антихриста (с иллюстрацией) // РА, 1873, т. 2, 2068–2072, 02296; Синайский. Отношение, 299; Мельгунов. Движения, 118; Фармаковский. Раскол, 632–634; Е. Шмурло. Петр Великий в оценке современников и потомства. — СПб., 1912, I, 19–26; Н. Сахаров. Старорусская партия и раскол при императоре Петре I // Странник, 1882, № 1, 32–55; № 2, 213–231; № 3, 355–371.
639
82. Пр иводится в работах: Мельгунов. Движения, 51; К. Сивков. Самозванство в России в последней трети XVIII в. // ИЗ, XXXI, 1950, 89. О менее известных отзвуках в XIX столетии см. две статьи знаменитого писателя: В. Короленко. Современная самозванщина // РБ, 1896, № 5, 2-я пагинация, 172–193; № 8, 2-я пагинация, 119–154.
640
83. Н. Фирсов. Пугачевщина: опыт социолого-психологической характеристики. — П. — М., б.д., 9. См. также его столь же ценную содержательную работу: Н.Фирсов. Разиновщина как социологическое и психологическое явление народной жизни. — П. — М., 1914. Попытки ученых конца императорского периода проанализировать все эти феномены в психологическом свете в целом заметно убедительнее советских усилий связать эти движения с экономическими факторами (не говоря уже об экономических классах). См. например: Л. Шейнис. Эпидемические самоубийства // Вестник воспитания, 1909, янв., 137 и след.; многочисленные статьи в кн.: С.Мельгунов. Из истории религиозно-общественных движений в России XIX в. — М., 1919 (особ. «Сектантство и психиатрия», 157–202, где рассматривается широкий спектр диссидентских движений и широко освещается их развитие до XIX столетия).