И что вы думаете, прошло три дня, а табака мне и на дух не надо[11].
Как я уже сказал, прошло три дня, а табак мне и на дух не надо. Трубка и кисет сиротливо лежат на подоконнике, завёрнутые в целлофановый пакет, и дожидаются своей участи: надо б хорошенько вытряхнуть кисет и пустить на тряпки, а с трубкой сделать натюрморт.
Не скрою, я несколько подавлен тем обстоятельством, что кроме табака и писания красками мне больше нечем заняться. Ведение этих проникновенно-занудных записей, разумеется, не в счёт.
По странному стечению обстоятельств я в доме один. Цдзян чуть свет ушмыгнул в горы. Он это сделал замысловатым образом, как будто его похитила нечистая сила: двери снаружи и изнутри остались назаперти… Катя более вежливым способом последовала за ним. Открою маленький семейный секрет: Катя занята прополкой капусты, а учитель – сбором редкостных лекарственных трав и корней. А я предоставлен самому себе. Как видите, каждый нашёл занятие по душе.
В доме таинственно и грустно, и, как перед пришествием Антихриста, темно. Я занят тем, что расхаживаю по пустым комнатам, снимаю и вешаю акварели, на масляной живописи ставлю дату, посматриваю в окно и зеваю: скучно. Предчувствия такие, что по мне где-то звонит колокол или, по крайней мере, справляют поминальную молитву. Быть может, я предчувствую: этой тибето-кавказской катавасии – конец, и мечтаю о Москве? Ничуть.
Боже! В каком страшном месте мы живём, в столице нашего государства! Почему я не родился в этих местах, как мой Цдзень? Почему я не люблю своё тело и душу, как мой Цдзень? Почему я не любуюсь каждый день своей походкой и раскрепощённостью души? Почему я не любуюсь каждый день этим великолепным пустынным пространством до самого горизонта? Почему не ковыряюсь на грядках, выращивая фасоль и сельдерей? Почему, наконец, я так глуп, что служу проклятым музам, забывая о том, что по временам моё тело отказывается служить мне! Есть отчего до времени состариться и превратиться в согбенного старикашку.
После такого невразумительного монолога можно подумать, что автора после незнакомой травы припёрло в нужник или он свалился в пропасть. Хочу вас успокоить, автор не съел незнакомой травы, не сорвался в пропасть, и кости его целы. Просто нынче по дороге в лес мне почудился отдалённый гул. Гул то приближался, то удалялся, наконец исчез – пролетел самолет, и волны цивилизации докатились до меня. Я долго глядел на бело-розовый шлейф, оставленный в небе, и подумал о Москве (заметьте, первый раз за время моих блужданий здесь). Я вспомнил Москву, её загазованные и грязные улицы, её Чистые пруды и нечистые прудики, её устремлённые в никуда кремлёвские звёзды и осиянных ими паралитиков-вождей. Я вспомнил эту нашу национальную недвижимость, музеи и дома, и возле каждого из них – по два мента. Одним словом, я вспомнил этот, как говорится в просторечии, каменный мешок, и в этом мешке, как зерна, перетираемые медленно в крупу, – люди. «Боже мой! – подумал я. – И это столица евразийского государства, через которую ведут „сто тысяч троп“. Ну что за райский уголок для того, чтобы спуститься с Эвереста и умереть? Это же тупиковая ветвь цивилизации – мегаполисы, подобные Москве. Как можно это не видеть! А ведь многие из нас убеждены в обратном и принуждены всю жизнь прозябать в этом цивилизованном захолустье, в этом цивилизованном шалаше, да ещё цвести райскими цветами… грустно».
После такого теперь уже дважды невразумительного монолога мне трудно объяснить читателю, что это лишь эмоция. Мне трудно объяснить, как и откуда ко мне иногда приходит эмоция и уносит мой ум на всех парусах. Как известно, эмоциональным и бесстрастным сразу быть нельзя. Поэтому мне часто приходится выбирать то или другое.
Нынче я, кажется, всё перепутал и вместо крепкого дилижанса la logique[12] сел в ореховую скорлупу pabsurdite[13], чтобы унестись к… фене.
16-го августа
Но вернёмся к Цдзяну. Неблагодарное занятие делать поспешные выводы о человеке, как бы это сказать, нестандартном и стараться втиснуть его в заранее приготовленные рамки. Неординарная личность более всего не выносит клетки, даже золотой. Это особо я бы отнёс к своему Учителю. По временам его можно было принять за чудака, вздумавшего перевернуть рычагом мир, а по временам – за оборванца, по временам он смахивал на буддийского монаха, а по временам – на лодыря. «Ну что, например, – думалось поначалу мне, – вот здесь не раскопать грядку», – и я глазами отмеривал площадку вместо того, чтобы часами жмуриться на солнце и лежать бревном на лавке, сколоченной из сучковатых жердей. При этом сучки их вонзались глубоко в тело. Особенное внимание он, видимо, уделял пояснице и запястьям, на месте их виднелись даже вбитые гвозди. А однажды он уселся на громадном камне близ горы, на нём был бело-розовый халат, на голове сияла, как нимб, шляпа, ну прямо ботхисатва. Стащить его оттуда не было никакой возможности. Так весь день до самой темноты он просидел торчмя. Только к полуночи я услышал, как скрипнула дверь, и в сенцах засуетилась знакомая фигура. А, Учитель…