Выбрать главу

Федор женат был на дочке Виктора Яковлевича Станицына, выдающегося артиста МХАТа. Станицын часто навещал Ольгу, мы засиживались на кухне, где Виктор Яковлевич, в отличие от нас пивший совсем мало, часами просвещал нас забавнейшими историями, пересказывать которые здесь не берусь, не в силах состязаться с Булгаковым: тесть Гиршфельда уж точно персонаж его романа.

И еще я любил с двоюродным братом ходить в рестораны. Сейчас трудно вообразить и то, что попасть в любой из них могло стать проблемой. Но только не для Федора. Даже там, где его не знали, что случалось редко, стоило ему сказать: «Передайте, что пришел Федор Гарьевич!» — и редкостное имя-отчество срабатывало безошибочно. Официанту, делая заказ, он обязательно напоминал: «Скажите, что для Федора Гарьевича!»

После «Современника» мой двоюродный брат директорствовал в театрах Натальи Сац и «Жаворонок», был на ответственной работе в Москонцерте. Долго болел. В мае девяносто девятого года мы его хоронили — пришло проститься множество людей. Как близкий человек, я знал, насколько тяжело он болен, — и все равно не смог себя подготовить к этой потере, которую никогда не перестану ощущать.

…Когда умер Эмиль Теодорович, руководителем аттракциона назначили мать. Полагали, что мне в двадцать один год рано командовать.

Мать постаралась сделать так, чтобы хозяином и выглядел, и, главное, чувствовал себя я. И никогда на людях не давала мне советов, воздерживалась от комментариев. А через год она сама настояла на том, чтобы приказ по Союзгосцирку переделали, — и я уже стал руководить официально.

Наши отношения с ней, однако, в тот момент осложнились.

Я проявил себя вдвойне эгоистом.

Вполне понятно, что в том моем возрасте хотелось большей свободы. И постоянное присутствие матери — тактичной на людях, но справедливо недовольной моими вольностями в быту, чего наедине со мной скрывать не собиралась, — сильно мешало, и временами я не мог сдержать раздражения. За эту жажду самостоятельности себя не слишком осуждаю. И на грубые ошибки надо иметь право. Надо, разумеется, и уметь за них расплачиваться. А быть озорным и непослушным мальчиком, но все же под неусыпным материнским оком — не занятие для мужчины, которому выпала ранняя артистическая ответственность…

Но совсем непростительно то, что при такой декларируемой самостоятельности я ни секунды не сомневался, что мать принадлежит всецело мне одному.

Кажется, я говорил уже, что мама младше отца на целых двадцать лет — и ко времени его кончины была женщиной в самом расцвете. Женщиной, замечу, полностью посвятившей себя мужу, с его непрестанной, нервной, сумасшедшей работой, и семье, опять же ее забиравшей…

Теперь-то я прекрасно понимаю, что большей свободы хотелось в тот момент не только мне, но и ей. В неожиданно образовавшемся пространстве личной жизни маме, конечно, захотелось распорядиться собою по собственному усмотрению. Тем более что вниманием интересных и молодых мужчин она никак не была обделена.

И вот тут стал возникать я — со скандалами, упреками и ревностью. Свои претензии я мотивировал еще и тем, что она меньше, чем прежде, интересуется фамильным делом. Как будто не имела, не заслужила она права сложить с себя некоторые из обязанностей…

В шестьдесят восьмом году мы приехали в Баку из Америки. Никулин снимался в «Бриллиантовой руке». Я дружил со съемочной группой, мы проводили много времени на пляже вместе с Гайдаем, с Андреем Мироновым, играли в футбол… Но в один из этих с удовольствием вспоминаемых сегодня дней я, принявший в штыки очередного маминого поклонника, закатил ей скандал, орал — и вдруг наутро у нее пропал голос. Говорить она могла лишь шепотом. Ингаляции, лекарства — ничто не помогало. И я повез мать к единственному в Баку русскому профессору Михаилу Яковлевичу Полунову — к нему очереди до полтысячи человек собирались. Он обнаружил у Евгении Васильевны опухоль — и определил в клинику. Там ее облучал восьмидесятилетний старик рентгенолог — через какое-то время голос вернулся, последовало явное улучшение. И до восемьдесят второго года про болезнь никто не вспоминал…

Мама проработала со мной до пенсионного возраста — и больше ни на день я не смог уговорить ее остаться: она считала, что манеж для молодых.

Она оставалась жить в Москве, пока я гастролировал. И я уже жалел, что она не вышла замуж.

Жизнь мамы сосредоточилась на заботах обо мне, моей семье, моем доме.

У нее оставался единственный и любимый друг — собачка. Сначала одна, потом — другая, но точно такая же: японский хин. И ту, и другую звали Джулей. Жизнь мамина в последние годы была достаточно одинокой.

Профессор Полунов переехал в Москву. Она иногда ходила к нему на прием. И однажды ему что-то в ее горле не понравилось, и он переадресовал маму к профессору Погосову, самому крупному специалисту. Погосов был из той медицинской школы, где принято рубить с плеча правду-матку. Он ей прямо сказал, что требуется удалить гортань. Я боялся, что, по ее характеру, мать может наложить на себя руки. Но она восприняла мысль о тяжелой операции с удивительной стойкостью: «Ну, я же буду видеть и слышать».

Она жила недалеко от меня, возле театра Константина Райкина, в небольшой квартире Эмиля (Эмиль переехал на Ленинский проспект — в отцовскую). После операции она практически не могла разговаривать. Но ни один человек — даже я, который часто приезжал к ней рано утром, — не мог представить Евгению Васильевну не в форме. Хорошо причесана, элегантно одета, безупречный макияж — и только так. Она по-прежнему оставалась настоящей дамой. И это не мне одному — пристрастному, как всякий сын, — казалось. Я замечал восхищенную реакцию всех, кто видел ее сопротивление.

Мама умерла в восемьдесят девятом году.

Я похоронил ее на Новодевичьем, вместе с отцом.

На отцовском надгробии — три большие буквы: КИО и ниже — Народный артист России; на гранитной плите выбито: Артистка Евгения Васильевна Кио. И когда я прихожу на кладбище, непременно думаю о том, что слово «артистка» выражает суть ее жизни и заслужено ею как художественной натурой. Умевшей вместе с тем многим пожертвовать для мужа, с которым покоится сейчас. И для сына…

Вспоминая о своих учителях — об отце и Арнольде, — я все чаще думаю, что она была не третьим, а может быть, первым — по значению преподанного — моим учителем.

Я горько грущу не только о потери матери, с чем все мы бываем вынуждены хоть сколько-нибудь свыкнуться.

Я грущу и о том, что женщин такого достоинства, как она, становится все меньше и меньше. Что в современной жизни их встречаешь все реже и реже, а то и не встречаешь совсем…

Глава четвертая

В ЖИЗНИ РАЗ БЫВАЕТ…

Я — фокусник, напоминаю, по профессии. И говорить про свою частную жизнь: счастье, счастлив — мне как-то не пристало. Тем более когда разговор заходит о семейной жизни, где счастье, если только оно вообще возможно, каждый, вероятно, понимает очень по-своему. И слава Богу, что однообразия хотя бы здесь не требуется. Вернее, требуется, конечно, конечно. Но вряд ли кем-либо осуществляется…

И в такое трудное, как сейчас, время мне совсем уж неловко — и главное, сглазить суеверно боюсь — утверждать, что семейные тылы мои как никогда прочны. И что я люблю теперь подолгу бывать у себя дома. И что дома с женой чувствую себя лучше всего. Тем не менее грех, по-моему, о том промолчать.

Мне, несомненно, повезло с третьим браком. И везет в нем, замечу, уже около четверти века…

Думаю, что, назвав количество женитьб, я вызову у читателя, наслышанного о нравах в мире искусства, больше доверия к своему повествованию. А то что же это за артист, женившийся однажды и с первого же раза удачно?

Когда отец говорил, что видит целью оставшейся ему жизни женить меня, он, с одной стороны, вроде бы делал вид, что моего первого краткосрочного брака для него не существовало, но, с другой-то, именно браком с Галиной Брежневой Эмиль Теодорович и был напуган — и мечтал организовать семейную жизнь младшего сына исключительно по своему разумению и, может быть, подобию.

До моей женитьбы на Гале моя мужская жизнь мало беспокоила отца. И патронирование моих сексуальных наклонностей прожженным Фрадкисом считалось в порядке вещей. Более того, Эмиль Теодорович требовал от нас приобщить к большому кругу развлечений и Эмиля, чья нерешительность в обращении с женщинами его огорчала. Он даже брал его с собою в Ялту — и там наставлял, как знакомиться с девушками, «клеить», по-тогдашнему выражению.