— Ну, удалы добры молодцы, куда собрались на ночь глядя?
Не было в этом голосе ни ярости, ни злобы, и, страшась упустить надежду, что мелькнула вдруг рыжим лисьим пятном, Загоняй просто и честно ответил:
— Домой бежим, от Калина.
— Ну, — удивился урус. — А чего не с ним, не на Киев?
— Отец сказал — хакану удачи не будет, — с этим урусом нужно было говорить честно, только в этом оставалось спасение.
— Умен у тебя отец! — засмеялся всадник, и глухо вслед ему заржал из-под стальной маски боевой конь. — А сам он где?
— Прямо за мной едет, — вздохнул Загоняй.
— А-а-а, — теперь вижу, ответил урус. — А чего это он к седлу привязан? Эге, да уж не он ли на меня днем с арканом бросался?
Загоняй сжался в комок.
— Эк его, болезного, — покачал головой могучий воин. — Ну, ладно, раз уходите — скатертью дорога.
Загоняй облегченно вздохнул.
— По пути не шкодьте, людей наших не бейте, узнаю — нагоню и порублю. Да вдоль Днепра не ходите, — поучал мужик. — На сторожу наскочить можно. Бывайте.
Он отъехал в сторону, пропуская печенегов. Загоняй тронул коленями присмиревшую лошадку и уже почти проехал мимо уруса, когда новый голос, погромче первого, но глухой, словно из-за стены, спросил:
— А где кочуете?
Загоняй остановил коня и вежливо ответил:
— По Жаику кочуем.
— А-а-а, это у Пояса, — ответил голос.
Печенег почувствовал, что волосы под шлемом становятся дыбом — урус не шевелил губами, слова Доносились из-под страшной лошадиной личины.
— Ну, что уставился? — донеслось из-за стальной морды. — Коня говорящего не видел?
— Не видел, — ответил Загоняй, чувствуя, что сходит с ума.
— Ну смотри, пока можно, — милостиво разрешил стальной зверь. — Так я что говорю, будете вдоль Камня кочевать — в тайгу не лезьте, тамошние урты[43] из таких луков бьют — коня насквозь пробивают. Понял?
— Да, — прохрипел, кланяясь, Загоняй. — А можно мы поедем уж?
— Езжайте, — милостиво согласился конь.
Загоняй снова толкнул лошадку коленями, и весь десяток рысью прошел за ним, рысью, рысью, от кургана уже вскачь — пусть мотаются в седлах привязанные отец и Нагоняй! Лишь бы подальше отсюда, от Калина с его походом, от страшных урусских алп-еров и их говорящих коней — домой, к Жаику!
Бурко проводил взглядом уносящихся за курган печенегов и скосил глаз на богатыря:
— Эй, Илья Иванович, а ты здоров? — спросил конь.
— Что не так? — спросил Муромец.
Пользуясь остановкой, воин перебирал оперение стрел — к счастью, когда он сверзился в ров, и лук, и тул[44] остались на седле. Огромные, с хорошую сулицу[45] стрелы были в исправности — будет чем печенежских воинов попотчевать!
— Да так, — мотнул головой Бурко. — Степняков живыми отпустил.
— Ну, ты меня каким-то уж совсем живодером полагаешь, что ли? — обиделся богатырь.
— Живодером не живодером, а раньше бы ты их просто ссек без разговоров, — сказал конь. — Не похоже на тебя. Слышь, Илья, а ты себя не похоронил ли уже? До срока? Видал я такое, Сухмана помнишь?
Илья закрыл тул и похлопал друга по шее:
— Не похоронил, Бурко, не беспокойся. Просто... — он помолчал. — Не сегодня-завтра тут все мокрехонько от крови будет, Днепр красным потечет. Так чего зря людей губить, пусть и степняков, они-то нам уже не противники. Уходят — и бог с ними. А ссечь бегущих до боя — это уже зверство.
Конь помолчал. Илья и впрямь говорил странно, не припоминалось за ним раньше такого человеколюбия. Обычно с врагами поступали просто: не успел с коня пасть и голову в пыль положить — катиться этой голове по земле кубарем, богатырский меч два раза не рубит. Война есть война, кто не сдался — убивают, этот закон знали и дружинные люди, и дружинные кони. Теперь Муромец отпустил десятерых печенегов, ладно, не перебил, но и в полон не забрал! Пусть раб по пять ногат идет, но ведь есть еще лошади, сбруя, оружие.