— А, — сказал он, — ваши сиятельства! Пусть они там, эти инородцы, едят, что им заблагорассудится, лишь бы не кровь христиан… — И сослался на свои глубокие познания в еврейских «талмудах». Он, мол, «наверняка» знает, что среди жидовских инородцев, проживающих в присоединенных за последние годы областях, есть такая секта, которая использует человеческую кровь в своих пасхальных «пресняках». Не все евреи — секта такая…
Все высокопоставленные сановники, сидевшие за столом, так и остолбенели с кусками во рту: теперь, значит, и на святой Руси нельзя чувствовать себя в безопасности от этих мракобесов! А ведь до недавнего времени только католической и турецкой загранице приходилось иметь с ними дело.
Только один человек продолжал есть с нескрываемым аппетитом. Он даже не оглянулся. Не слышал, наверное, о чем шла речь за столом. Это был баснописец Крылов, толстый, как беременная женщина, одетый в мягкий суконный сюртук, с женским лицом безо всяких признаков бороды и усов, в нечистом парике на странно сужающейся кверху голове. Его чавканье было отчетливо слышно в тишине, вызванной «талмудическими познаниями» Державина.
— Крылишка! — позвала его императрица Екатерина[365] в простонародном игривом стиле, но с сильным немецким акцентом. — Ну, что ты скажешь на это?
— Я? — сразу же спохватился Крылов, быстро проглатывая еду, как будто сбрасывая ее в мешок, и блестя смешливыми глазками. — Я употребляю только истинно русскую еду, ваше величество, и к инородцам на кухню не лезу.
Все громко и весело рассмеялись. Умного обжору хлопали по жирным плечам. Но тот даже не улыбнулся и продолжил есть с никогда не покидавшим его аппетитом.
Эта сцена теперь проплыла перед мысленным взором Адама Чарторыйского. Он чуть-чуть скривился, глядя на «советника двора» Ноткина. Кто их знает, всех этих евреев? Не принадлежит ли хозяин, часом, к той самой секте?.. Но тут он увидел рядом с собой своего бывшего учителя — Сатановера. Тот крутил в коротких пальцах перед своими близорукими глазами кабинетного человека миндальное колечко. Покрутил немного, словно искал самое слабое место, и откусил. Это сразу же успокоило молодого князя. Ну, если этот кристально чистый человек, как его называл старый князь Казимир Чарторыйский, ест и не боится, ему тоже можно. Такой человек, как Мендл Лефин, не станет его обманывать.
К молодому князю Чарторыйскому сразу вернулось внутреннее равновесие, и дальше беседа потекла гладко.
Разговаривали, само собой разумеется, о Польше и только о Польше. Молодой Чарторыйский говорил о своей стране с таким воодушевлением и с такой верой в ее будущее, как способна воодушевляться и верить только молодая кровь. Слушая его, можно было подумать, что единая Польша еще существует на политической карте. Ах да, Пруссия, Австрия и Москва зацепили ее своими шпорами и разорвали на куски, но ничего. Не сегодня завтра мы купим нитку и заново сошьем все эти куски вместе… Реб Нота, со своей стороны, говорил с ним весело и в то же время печально, как говорят с родственниками тяжелобольного. Он старался ни словом не упоминать о разделе Польши. Только рассказывал о своих долгих путешествиях по ней, о красоте ее женщин, о ее хорошо обработанных полях, приносящих втрое больший урожай, чем такие же поля в России. Он говорил о простом народе Польши, способном учиться…
— Вот возьмите, например, — сказал он, — такой новый вид растений, который, как рассказывают, привезли из Америки: земляные яблоки, или «тартуфли», как их называют ученые. Здесь, в России, приходится пороть крестьянина, чтобы он согласился взять в руки и посадить их. Наконец, когда они вырастают, он их не жрет и оставляет гнить. Даже своей скотине он боится добавить в корм эти «чертовы яйца», как он их называет. В Польшу земляные яблоки распространились из Германии без каких бы то ни было особенных трудностей. Жители многих сотен деревень уже питаются этим новым растением и легче переносят тяжелую зиму. И они сами, и скотина.
О, реб Нота, говорил только, так сказать, о солнечных сторонах Польши. Он знал, что это будет по сердцу молодому патриоту. Тем временем он рассматривал своего благородного гостя, не упуская ни единого его движения. И все так мягко и невзначай, что тот этого даже не замечал.
Адам Чарторыйский, в отличие от своего брата, не был типичным южно-польским аристократом, в чьих жилах текла примесь татарской крови, как и у всех в этом котле между Бугом и Днестром, в котором народы смешивались на протяжении веков побед и поражений. У него не было ни слегка изогнутого тонкого носа, ни карих, чуть раскосых глаз, столь характерных для помещиков Подолии. Он был, скорее, саксонско-германской внешности, в мать. С матово-белой кожей и румянцем мальчишки, которого только что ущипнули за щечки. Его брови и длинные ресницы были светло-русыми, с серебристым блеском. Такими же были и шелковистые волосы под снежно-белым напудренным париком. В то же время он напоминал настоящего москаля своим широким носом, серыми, как сталь, глазами и полными, чувственными губами. Эти русские черты отчетливо пробивались сквозь его саксонскую нежность и действительно напрашивались на сравнение с портретом русского генерала Репнина, висевшим у Екатерины между портретами ее любимых полководцев.