Глава третья
В доме врага
Протяжный бой городских часов просочился через двойное зарешеченное окно и разлился по тюремной камере. Реб Шнеур-Залман задрожал подо всеми «китайками», которые были на нем. «Китайками» называли тогда одежду из хлопка, который в последнее десятилетие попадал из Монголии в Сибирь, а оттуда — в саму Россию. Хлопок был новинкой, чудом Божьим. Шерстью, растущей на деревьях. Прямо мессианские времена. Ну, тогда хасиды и вообще богобоязненные евреи с восторгом набросились на хлопок. Во-первых, потому, что он намного дешевле и мягче шерсти, его можно стирать и он не садится в горячей воде; а во-вторых, хлопок — это парвенный[85] материал, который можно сшивать какими угодно нитками, шерстяными или льняными, не опасаясь шаатнеза…[86]
Восторг хасидов от хлопка зашел так далеко, что даже иноверцы стали это замечать: во всей Литве и Белоруссии к ним прилипло прозвище «китаевцы», намекающее, что это, мол, секта, последователи которой носят только ткани, произведенные в Китае.
Хлопковые лапсердаки, в которые Шнеур-Залман кутался, один поверх другого, были не в силах прогнать холодной дрожи, вызванной в его ослабшем теле этим далеким звоном. Протяжный бой городских часов — сначала четверть часа, потом два низких тона отбиваемого часа — напоминали ему печально-напевный, гнетущий бой башенных часов Петропавловской крепости, где его оторванность от мира два года назад была еще тяжелее, чем здесь, а одиночество — еще горше. И именно напротив равелина, где сидел реб Шнеур-Залман, на той стороне Невы, возвышался царский Зимний дворец. И каждый раз, когда реб Шнеур-Залман видел время от времени через маленькое окошко серую громаду дворца со множеством окон, у него болезненно сжималось сердце. Ему все время казалось, что безумный император смотрит оттуда своими красноватыми полупьяными глазами на тех, кто взбунтовался против царской власти. Смотрит, хорошо ли они заперты, достаточно ли толсты стены крепости, достаточно ли глубока река… И одним из этих бунтовщиков был он, Шнеур-Залман, ученик межеричского проповедника, раввин из Лиозно с бородой до пояса.
Что за соседи сидели вокруг него в сырых тюремных камерах, ему стало ясно намного позже, после того, как он просидел в одиночке долгие месяцы. Однажды рано утром он проснулся от необычной суеты и голосов в каменном коридоре. Жандармы и охранники в равелине носили валенки и не должны были ни с кем разговаривать. И вдруг они стали слышны, все сразу. Раздавались страшные шаги, будто по коридору носились большие крысы; звучали писклявые голоса. Это казалось очень подозрительным на фоне преднамеренной мертвенности и вечной тишины, царивших в крепости. И вдруг совсем неожиданно донесся чей-то хриплый крик: «Не хочу-у, бра-атцы!..» И сразу же после этого послышалось шлепанье и шарканье разношенных башмаков по каменному полу. Тот же человек закричал снова, еще более хрипло, еще более душераздирающе. Но орущий рот был тут же заткнут чем-то мягким, и вместо «не хочу» прозвучало рыдающее: «Не хо-хо!..» Какой-то вымученный смешок, который тут же тоже был задавлен. Дальнейший крик звучал уже только через ноздри и походил на мычание, издаваемое быком в минуту смертельной опасности. Человек, живой человек превратился в одно мгновение в скотину и орал на немом скотском языке, что не хочет умирать… Но его крики не помогали. Мягкими страшными шагами большие люди-крысы быстро уносили его по длинному коридору. И его страшное мычание потерялось где-то там, как в пустыне.
После таких предсмертных воплей бунтовщика, которого волокли на виселицу, не могло быть речи о том, чтобы снова заснуть. Шнеур-Залман впал в глубокую тоску. У него подрагивали пальцы, горло пересохло. Голова больше не воспринимала никаких возвышенных дум. А память стала дырявой, как решето, из которого все утекает. Чтобы успокоиться, реб Шнеур-Залман сел и сделал то, что в таких случаях делает простой еврей: стал читать псалмы.
86
Шаатнез — смешение шерстяных и льняных нитей, запрещенное Торой: Ваикра (Левит), 19:19 и Дварим (Второзаконие), 11.