Но что означали теперь эти удары в потолок погреба, если не просьбу о помощи?.. Вот-вот уже до него доберутся. Дверь почти разломана. Вот, вот!
Странный человек! Кто ему мог сейчас помочь? Перепуганные служанки? Старый реб Нота? Эстерка? Ее единственный сынок?.. И как? Десятки пар грубых ног в лаптях топтались сейчас между запертой крышкой погреба и взломанной дверью сторожа; и десятки мозолистых рук размахивали там в воздухе оружием…
Единственным, кто отозвался на стук, был кучер Иван. Путаясь в длинной кучерской шубе, как баба — в платье, с рукояткой кнута, торчавшей за поясом, и с растрепанными волосами, он, едва не плача, подбежал к реб Ноте и бросился ему в ноги:
— Пушцы, пан Нота!.. Дай мне выйти, дорогой!.. Я его еще успею спасти. Они его там убьют, нашего Хацкела! За меня бояться нечего! Я ведь ихний…
Но реб Нота схватил его за овчинный воротник, поднял с колен, притянул к себе и прошептал в растрепанные волосы старого кучера:
— Молчи! Слишком поздно… Не пугай больше баб, Иван! Слушай, слушай!..
Сверху отчетливо донесся задыхающийся крик Хацкла:
— Пусти-и-те! Не хочу! Спаси…
Он не закончил этого последнего слова. Хриплым петушиным кукареканьем оборвался его последний призыв о помощи. Потом раздался хрип, тоже похожий на голос старого петуха, который никак не может закончить свое басовитое «ку-ка-ре-ку» и шипит, шипит…
Все в погребе похолодели. Там не знали, что именно это означает, но ясно было, что с Хацклом в этот момент произошло несчастье, большое несчастье, о котором нельзя даже помыслить… Да, но как человек может издать такое кукареканье? Наверное, ему что-то показалось в последнюю минуту. Наверное, ангел смерти явился к нему в образе того большого петуха, который портил ему, сторожу этого дома, жизнь своим издевательским «ку-ка-ре-ку», звучавшим, как «Хацкл-оденься»… Тот самый петух, которого Хацкл нарочно отдал зарезать и чье старое мясо ни на что не годилось… Не иначе как он появился там перед Хацклом в последнюю минуту, захлопал крыльями и хрипло расхохотался: «Хацкл, о-де-вай-ся! Надевай саван и свой засаленный талес! Твой конец пришел… Да-да! Твой — тоже… Кто напрасно проливает кровь, того кровь будет пролита…»
Может, это только показалось сторожу, когда он испускал последний вздох, а может, и нет. Это навеки осталось окутано тьмой. Никогда никто не узнал точно о видении, явившемся Хацклу, умиравшему смертью святого мученика. Но те, кто тогда сидел в погребе, на всю свою оставшуюся жизнь запомнили это последнее «спасите!» Хацкла, закончившееся клокочущим «ку-ка-ре-ку».
Глава двадцать восьмая
Прочь из погреба
Все это бушевание картофельного бунта наверху продолжалось недолго. Полчаса или даже меньше. Однако в смертной тоске близкой опасности, когда сердца бились часто-часто, для сидевших в погребе это время тянулось мучительно долго. Приходилось напрягать всю волю, чтобы удержать себя в руках и не закричать, дойдя до высшей точки ужаса. Однако с хриплым кукареканьем Хацкла бунт тоже достиг своей высшей точки и оборвался, как все, что натянуто сильнее, чем можно… Стоглавый зверь вдруг лишился своей слитой воедино воли. Она рассыпалась на множество маленьких воль.
— Учикай,[64] хлопцы! — пронесся наверху крик.
И множество других голосов — визгливых, рычащих, хрипящих — подхватило и повторило это предостережение:
— Учикай! У-чи-ка-ай!..
И там побежали через все дыры, которые проломил до этого зверь: кувырком через входную дверь — на улицу; сопя и пыхтя, — через узкое выбитое кухонное окошко.
Шум, поднятый этим безумным бегством, однако, сразу же был прерван, как будто коротким ударом грома или щелчком длинного пастушьего бича. Или даже несколькими щелчками, зазвучавшими и вместе, и вразнобой.
Сначала в погребе толком не поняли, что это означало. Первый щелчок заставил всех вздрогнуть, второй — напрячь слух, а третий уже прорвался сквозь толстую крышку погреба, как весть, адресованная всем заживо погребенным в нем: