Глава двадцать девятая
После картофельного бунта
Когда Эстерка увидела так отчетливо, так реально «того самого» человека, спокойствие вернулось к ней. Точнее, вернулось то самое оцепенение, которое владело ею на протяжении всего утра. Чему тут удивляться? Да разве все могло быть по-другому? Когда раскалывают орех, видно ядро… Она ведь с самого начала знала, что только его здесь не хватает, что он обязательно должен быть где-то здесь, поблизости… Призрак из Гатчины, который предстал перед нею вчера на пожне, рядом с польским костелом, теперь появился и здесь, в этой разоренной квартирке сторожа.
Но внимательный взгляд «того самого» и то, что он чуть склонил свою голову в белом парике, все же привлекали ее все сильнее и сильнее, как железо — пододвигаемым к нему большим магнитом. Его взгляд тянул ее к обшарпанному порогу, где она только что поскользнулась на растоптанной бульбе, и дальше, за порог, безмолвно приказывая ей выйти…
Это было уже слишком. И здесь, рядом с телом принявшего мученическую смерть еврея, этот дикий чужак не оставляет ее в покое? И сюда, в ее разгромленный дом и в ее разрушенную жизнь, лезет со своей «любовьишкой»? Ведь все его нахальство и ее слабость вызваны тем, что он похож на ее покойного мужа. Больше ничего…
— Пропустите, пропустите! — начала она вдруг проталкиваться, как человек, задыхающийся в тесноте. — Выпустите меня!
Когда она, сердясь и умоляя, продвинулась таким образом до узкой двери, «того самого» на пороге уже не было. Исчез?.. Это ее ничуть не напугало. Она была уверена, что он пришел сюда с ротой солдат только из-за нее и что он ждет ее снаружи, в каком-нибудь неприметном уголке.
Как зачарованная, она прошла по разоренной прихожей и вышла на улицу, в большой огороженный двор реб Ноты, к стрехе, нависавшей, как большой козырек, над коровником. Даже с закрытыми глазами Эстерка пришла бы сюда, настолько уверена она была, что именно здесь он ждет ее.
Но тут она натолкнулась на другое сборище людей, намного большее и более шумное, чем в маленькой квартирке Хацкла. Посреди толпы на растоптанном снегу валялись два застреленных бунтовщика — мужик и баба. В маленьком курносом иноверце Эстерка узнала жилистого старого старосту, который был здесь позавчера с крестьянской депутацией и который сегодня, судя по всему, заправлял всем бунтом. Как мертвый гусак лежит лапами вверх, так и он лежал на спине и показывал свои слишком большие лапти сердитому зимнему небу. На грязном снегу застыл вытекший из его виска ручеек крови. Раскрытый рот с единственным пожелтевшим зубом в уголке, казалось, еще проклинал на чем свет стоит поганую бульбу и жидов, которые довели его до такого конца… А неподалеку от него лежала молодая беременная иноверка со штукой красного ситца, прижатой к толстому животу. Грабила, видать, а потом была убита, убегая от прибывших солдат.
Особого впечатления это на Эстерку не произвело. Ее чувства притупила жуткая смерть Хацкла, и она воспринимала увиденное как нечто естественное для этого места, как и солдатские треуголки, и пищали на солдатских плечах; как все, что происходило здесь после несчастной бар мицвы ее единственного сына. Это было своего рода продолжением старой драмы, произошедшей в Кадмосе, которая засела в ее голове и которую она сама отчасти пережила. Отрывок драмы для декламации…
Однако сила, которая, как пробку из бутылки, вытащила ее из тесноты квартирки Хацкла, и здесь вырвала Эстерку из толпы, сгрудившейся вокруг убитых иноверцев, и привела ее в тот неприметный уголок, который она искала… У коровника, под стрехой, действительно стоял «тот самый». Теперь треуголка была сдвинута на его прищуренные глаза. Чтобы ветер не растрепал его парик или потому, что он старался меньше бросаться в глаза? Все равно. Лишь бы никто их здесь не увидел и не помешал им. Потому что все теперь были заняты мертвыми, а не живыми…
И Эстерка сразу же вошла в свою роль в этой чужой пьесе, которая так затянулась. Пристально глядя в скрытые тенью глаза этого человека с лицом Менди и в офицерской шинели на плечах, она заговорила по-немецки, на языке, которым владела лучше других иностранных. При этом она подчеркивала каждое слово, будто декламировала:
— Вы! Дух моего мужа! Несчастье мое! Что вы здесь делаете? Что вы от меня хотите? Что дальше?
— Ай лав ю!..[67] — сразу же пропел по-декламаторски сладко, как в провинциальном театре, свою старую песенку «тот самый». При этом он поднял глаза, как кот на кусок мяса. Не иначе хотел околдовать ее еще больше.