Хэй кивнул.
— Я не пользуюсь их доверием. Для этого я недостаточно люблю войну. Что мне сказать в Сент-Луисе о наших громадных достижениях?
Адамс улыбнулся, не разжимая губ.
— Можете сказать, что замечательное изобретение моего деда, доктрина Монро, изначально предназначенная для защиты нашего — обратите внимание на это холодное собственническое «нашего» — полушария от европейских хищников, ныне понимается президентом Рузвельтом расширительно, что абсолютно незаконно, под него попадает Китай и любая часть мира, где мы намерены вмешаться в чужие дела.
— Это не доктрина Хэя.
— Но это и не доктрина Монро. Однако шедевр моего деда начал распадаться, когда в восемьсот сорок восьмом году президент Полк заявил конгрессу, что завоевание нами Мексики оправдано доктриной Монро. Мой дед, в то время рядовой член палаты представителей[144], осудил президента с трибуны конгресса и рухнул замертво во время заседания. Когда Теодор недавно объявил, что на нас лежит обязанность, опять-таки в силу доктрины Монро, наказать «хронических нарушителей закона» в Южной Америке, а также «осуществлять международный полицейский контроль», я едва не рухнул замертво за утренним кофе.
Хэй и сам ощущал некоторую неловкость в связи с проведением внешнеполитического курса, к которому сам по большей части имел прямое отношение. Тем не менее он счел своим долгом защищаться.
— Но ведь на нас, конечно, лежит моральный — как бы я не презирал это слово — долг помогать менее удачливым странам в этом полушарии…
— И солнечным Гавайам, и бедной Самоа, и трагическим Филиппинам? Джон, все вы стремитесь к империи, и империю вы получили, заплатив, кстати, очень низкую цену.
— Какую цену вы имеете в виду? — По блеску адамсовских глаз Хэй понял, что его ждет крайне неприятный ответ.
— Американская республика. Наконец вы с ней разделались. И поделом. Как консервативный христианский анархист, я никогда ее особенно не любил. — Адамс высоко поднял чашку с чаем. — Республика мертва, да здравствует империя!
— Ну что вы, мой дорогой. — Хэй поставил свою чашку на блюдце со своей монограммой, и она принялась мерно позвякивать в такт его словам. — У нас все формы республиканского устройства. Разве этого не достаточно? Разве этого мало? Зачем я еду сейчас через Огайо или где мы сейчас находимся, как не для того, чтобы своей речью убедить людей голосовать?
— Мы разрешаем им голосовать, чтобы укрепить в них чувство востребованности. Но чем больше мы расширяем, чисто теоретически, демократию, тем сильнее она выдыхается. — В подражание Кларенсу Кингу Адамсу захотелось употребить простонародное словцо, сопровождаемое обычно резким вскидыванием головы, как это делают рабочие-ирландцы в Бостоне.
— Не стану проливать слезы. — Хэй давно сделал свой выбор. Республика — или как угодно будет назвать Соединенные Штаты — лучше всего управляется собственниками, наделенными чувством ответственности. Поскольку большинство собственников, по крайней мере в первом поколении, преступники, то немногим высоколобым патриотам не остается ничего иного, как пропустить одно-два поколения и затем избрать кого-то из своей среды, кто умеет говорить с народом на его языке (а может, и по-королевски?) и сделать этого человека президентом. Каким бы утомительным в общении ни был Теодор, «опьяненный самим собой», как любил говорить Генри, он являл лучшее, что могла предложить страна, и можно было считать, что им всем повезло. К добру или к беде, система не допускала к власти Брайанов, хотя, может быть, это не относилось к Херсту. Хэй понимал, что этот негодяй представлял собой новый цезарийский элемент на политической арене страны: богатый манипулятор общественным мнением, который, поведя за собой массы, мог опрокинуть немногих избранных.
Линкольн тепло и проникновенно говорил о простых людях, но он был так же далек от этого вида человеческих существ, как излюбленное динамо Генри Адамса от бычьей упряжки. Нужно оседлать общественное мнение, Хэй много размышлял об этом. Теодор полагал, что общественным мнением способен управлять блестящий популярный лидер вроде него самого, но на практике Рузвельт был сама нерешительность, он никогда не появлялся на балконе своего кабинета, подставляя себя под пули врагов. Херст был другим; он мог заставить людей действовать непредсказуемо, он мог выдумывать проблемы, а потом и способы их решения — тоже надуманные, но от этого не менее популярные. Началась конкуренция между немногими мыслящими, руководимыми Рузвельтом, и Херстом, истинным изобретателем современного мира. То, что Херст произвольно называл новостями, становилось новостями, и немногие наделенные властью вынуждены были отзываться на его выдумки. Способен ли он — и эта проблема широко обсуждалась в кругах немногих избранных — настолько сделать из себя новость, что ему удастся захватить один из высших, если не самый высший, пост в государстве? Теодор только презрительно отмахивался от этой мысли: разве народ не голосовал всегда за одного из немногих достойных? Разве все не сошлись во мнении (кроме индифферентной массы трудящихся), что Херст отнюдь не принадлежит к достойным? Но Хэя по-прежнему терзали сомнения. Он боялся Херста.