— Полагаю, в следующий раз мы встретимся в суде.
— У тебя нет оснований для иска, — сказал Блэз после паузы.
— Я обвиню тебя в подделке завещания.
— Я этого не делал.
— Знаю. Но обвинение прилипнет к тебе на всю жизнь. Херст может позволить себе рисковать своим добрым именем. Ты не можешь.
— Ты не сумеешь ничего доказать. Я все равно выиграю.
— Не будь столь самоуверен. Во всяком случае, помни: «Помните „Мэн“!» — Являлось ли Аарону Бэрру такое видение? — Я пойду на все, чтобы получить то, что мне принадлежит.
— Хорошо. — Блэз направился к двери. — Увидимся в суде. — Он открыл дверь. — Тебе известно, сколько здесь стоит сутяжничество?
— Я позволила себе продать четырех Пуссенов из Сен-Клу. Они сейчас в Лондоне, у аукционера. Он говорит, что они пойдут по баснословной цене.
— Ты украла мои картины? — Блэз побелел от гнева.
— Я взяла свои картины. Когда мы разделим состояние поровну, я верну тебе половину того, что выручу за картины. А пока я сумею купить на эти деньги немалую толику вашего распрекрасного американского правосудия.
— Comme tu est affreuse!
— Comme toi-même![60]
Блэз с грохотом закрыл за собой дверь. Каролина стояла в центре комнаты, улыбаясь и, к собственному удивлению, довольно громко напевая «Сегодня в городе горячий будет вечерок».
Бронзовые бюсты Генри Джеймса и Уильяма Дина Хоуэллса[61] смотрели в пространство, как и вполне земная голова Генри Адамса, сидевшего возле камина. Пришла очередь Хэя принимать у себя соседа и друга, и он со своего кресла разглядывал эти три головы с удовольствием, которое тотчас назвал про себя старческим. Каждая из трех принадлежала другу. Слава богу, ему хотя бы повезло с друзьями. Он не был литератором, как Джеймс и Хоуэллс, или историком, как Адамс, но через них ощущал в себе таланты литератора и историка. Если бы ему вздумалось повернуться в кресле, он увидел бы бронзовый лик Линкольна, удивительно живой для посмертной маски. Но Хэй редко смотрел на это лицо, которое когда-то знал лучше своего собственного. В те годы, когда они с Николэем писали нескончаемую историю президента, Хэй с изумлением обнаружил, что он утратил живые воспоминания о Линкольне. Миллионы слов, которые они написали, стерли в памяти его следы. Теперь, когда его расспрашивали о президенте, он был в состоянии вспомнить лишь то, что они написали об этой странной и удивительной личности, и, как признавался он себе, написали очень скучно. Хэй и Адамс не раз обсуждали, не производит ли точно такой же эффект сочинение мемуаров — постепенного стирания, клетка за клеткой, с помощью слов, собственной личности. Адамс находил такой результат идеальным, Хэй с ним не соглашался. Он любил свое прошлое, которое символизировали два бронзовых бюста и одна посмертная маска. Всякий раз, когда он пребывал в меланхолическом настроении или когда наступали приступы ипохондрии, он представлял себе, что закончит свои дни в комфорте, отягощенный обилием воспоминаний, в кресле возле камина февральской ночью последнего года XIX столетия в обществе друга, не воплощенного пока в скульптурный портрет. Он не рассчитывал, конечно, что в конце пути станет государственным секретарем, и не гнушался нудной работы, которую ранее перепоручил Эйди, не сторонился схваток с сенатом, которые взвалил на свои плечи сенатор Лодж[62] при существенной поддержке со стороны своего бывшего гарвардского профессора Генри Адамса.
61
62