Выбрать главу

он мысленно видел именно ее…

Лучшие минуты их редких встреч были связаны со стихами. Все то, что они не позволяли себе сказать друг другу, говорили за них стихи. Можно было подумать, что поэты, сговорившись, писали для них двоих.

Слышишь, мчатся сани, слышишь, сани мчатся,— Хорошо с любимой в поле затеряться,—

читала Клаша, и это они мчались на тройке, хотя никогда не видали троек, и он ее придерживал рукой в узких санках, и они терялись в снежном поле — совсем терялись, для всех и ото всех…

Нож сломанный в работе не годится, Но этим черным сломанным ножом Разрезаны бессмертные страницы.

И это было о них, о поколении самоотверженных, к которому они оба принадлежали всеми помыслами, свято веря, что новые счастливые поколения примут из их загрубевших рук все, что ими создано.

Я не знаю, где граница Между пламенем и дымом, Я не знаю, где граница Меж подругой и любимой…

Эти строки были непосредственно о них — о ней. Клаше показалось, что не она, а он произнес эти слова — ей в упрек, и она не дочитала стихотворения, потому что дальше шли строчки, которые требовали от нее: встань рядом с любимым и не расставайся! Правда, в тех стихах речь шла о военной грозе, но Клаша подумала: если б грянул такой час, их ничто не разлучило бы, кроме смерти. Сейчас — сложнее.

— Что же ты замолчала?

— Забыла… Нет, вру. Думаю.

— О чем?

— Бывает, что граница все-таки есть и ее не перейти.

Он был не из робких, а перед нею робел. Перед путаницей их отношений и обязательств совести — робел. Но сейчас подошла минута, когда можно заговорить о том, о чем они так долго молчали.

— Хочешь не хочешь, а границы никакой нет. Ты — любимая.

Несколько минут — а может, секунд — они были очень счастливы, потом Клаша положила ладонь на его рукав и еле слышно произнесла:

— Я давно хочу сказать тебе. Ты здоровый и удачливый, во всем удачливый. И я — в общем, у меня тоже все хорошо. А у него плохо. И он надеялся… я сама виновата, что он надеялся, мы так дружили, я совсем не знала, какая она — любовь. А теперь я не могу подбавлять ему горя. Ты больше не приходи, Павлик. Не приходи. Пойми — нехорошо.

Сколько бы он ни сопротивлялся в душе ее требованию, сколько бы он ни убеждал себя, что их разлука не принесет Степе ни любви, ни облегчения, — он сам не мог подбавлять горя Сверчку.

«Уехать! — решал он. — Уехать, сменить обстановку, закрутиться в новых заботах!»

Он еще не дал согласия на отъезд, когда разразилась беда.

Вот уже два месяца шла перебранка между Липатовым и начальником шахты, — разработка пласта подходила все ближе к станции, переступая границу участка, отведенного для подземной газификации. Липатов требовал, чтобы шахта прекратила проходку. Руководители шахты упирались, потому что как раз на этом направлении добыча угля росла день ото дня… Липатову было трудно ссориться с ними. Все — дружки-приятели. Участок, вклинивающийся в запретную зону, — его бывший участок, где и сейчас работает Кузьма Иванович.

Он попробовал уговорить Кузьму Ивановича — уйди добром.

— Да ты что, Михайлыч? — огрызнулся старик. — Или позабыл, что такое план? Заграбастали этакий мощный пласт и в ус не дуют!

— Так ведь опасно, Кузьмич!

— А ты погляди, где мы, а где ваши примуса — больше ста сажен. Породы там крепкие, не пропустят.

Стыдясь нетоварищеского поступка, Липатов все-таки позвонил в угольный трест и добился, что трест запретил шахте переступать границу размежевки. Начальник шахты в тот же день отругал Липатова по телефону:

— Экой ты сутяга оказался! Зарезать нас хочешь?

Приказ на то и приказ, чтоб его выполняли. Но Ваня Сидорчук, друживший с маркшейдерами шахты, разузнал и сообщил Липатову, что шахта продолжает «гнать добычь» из запретной зоны и до конца квартала — то есть еще две недели — свертывать там работы не собирается.

— Эх, надо бы дать сигнал в трест…

— Вообще-то говоря — надо бы…

Оба — шахтеры, они понимали, что их «сигнал» может сорвать шахте перевыполнение плана и получение премий.

— Пожалуй, за две недели слишком близко не подойдут?

— Напишу-ка я им бумаженцию с протестом, а там — как хотят, — решил Липатов.

Он составил для проформы солидную «бумаженцию» и вручил ее секретарше: свезите! Секретаршей работала жена Сигизмунда Антиповича, бывшего жонглера, сумевшего все-таки доказать, что когда-то, до работы в цирке, он окончил бухгалтерские курсы. Его бывшая партнерша писала плохо и все делала невпопад, но зато жила при станции и соглашалась на маленькую зарплату, да еще и возила бумажки в город, так как любила заодно побродить по магазинам.