Я вышел. Все так просто. Я всегда начинал с того, что выходил. Выплескивался из опустошенности помещений. Я цвел загадочно, ощущая на своем лице блуждающие неспокойные взгляды детей, внимающих моему голосу. Из их светлых глаз я составлял мозаики. Из их забавных вопросов -- головоломки. Из рук, которые пытались дотянуться до моего рта и потрогать мои губы, я создавал земной шар, ночью они особенно красиво сплетались и притягивали к себе встревоженных искателей планетарных свечений. Тревожились они бессознательно. А у меня были трехлетние мысли, не формировавшиеся, а искрившиеся в мозгу.
Crave for me. I'm happy! Forget me. I'm gloomy. Like in a child saying. Like playing your kid with passionate desire to sleep in your ionic bed. Blissful. The lazy moon is blowing me away. Как будто я не знал о том, что она мне предлагала в прошлом столетии, и вроде бы не помнил ее голос и ее волосы, когда она взяла себя в руки, оправилась от шока после увиденной по телевизору войны, не обратила внимания на упавшие из моего рта слова. Ушиблась, бедная, перебегая через дорогу в глупом и нелепом платье. Климентине бы не понравилось. Она однажды была поймана маньяком в таком платье, но так как он узнал в ней дочь своего сослуживца, с ней ничего не произошло. Ее отпустили. За все расплачивался Джордж.
Из духоты я выхожу, как выходил неоднократно, когда звал звезды взойти надо мной и не пел бессмысленных песен, а каждая фраза блистала нео-познанностью.
Но...но как это ни странно, но спрятаться я мог лишь в доме Сюзан. Она открывала медленно мне двери и пускала внутрь, и как только это происходило, она видимо сама тут же терялась в своих домашних уголках, нас никто не мог найти потом, ни жутко вредная Агнесса, ни рассерженный Пьер. Они были супружеской парой в наших глазах. А за глаза называли нас своими детьми.
I declared my name for everyone in the clinic. The PhD freaks started to touch my fresh hair. And smelt my breath. Memories of their students found reflection in my gazing through hallways and kea corridors with secret cabinets where no one could stop my DNA arrest.
На разных концах города, каждый из нас пел одну и ту же песню, услышанную вчера в баре после футбола, когда всем захотелось музыки. Простудившаяся Климентина в уютных шарфах и моем любимом белом свитере писала письмо куда-то в Исландию. Ее подруга Эмелиана не могла не ответить ей. У нее так сложно все складывалось с Джорджем, он не замечал ее, какая она блистательная актриса, как высоко она может прыгнуть и почти улететь в розовую завесу исландской ночи. А от Джорджа по очереди уходили молодые женщины с красивыми телами, вызывающей внешностью и побуждающей бросаться с ними в постель одеждой. Джордж не хотел быть только таким, он еще периодически просил соседку разрешать ему приводить домой из школы ее маленькую дочь. В воздухе Джордж не находил никого из своих предыдущих влюбленностей. Но постфактум он уже любил дочь соседки. Она не сексуальничала. А у него был Интернет. Климентина, задумавшись, выпивала бокал за бокалом, и хватило бы всего выпитого для затопления душевного расстройства Эмелианы, но Климентина ненасытно впивалась в ствол ручки и царапаемые ей слова. Но о любви захотелось писать, и умереть после написанного, а ведь Эмелиана все равно бы не узнала об этом, читая это письмо, так как лишь с Климентиной она была знакома на континенте, а у Климентины никого не было во всем мире, заботящимся о ней и о ее подругах, а так хотелось прижимать Климентину периодически к своей груди неопытным мальчикам, и спрашивать, не болит ли у нее голова. Она бы томно отвечала, что "да, немного", но потом убегала бы от их глаз, или отдавала бы их Эмелиане, и появлялась бы еще одна песня; Эмелиана бы пела ее в микрофоны своего голубого магнитофона. Она наедине с собой. И никто ей не нужен. Но она уедет, чтобы расписаться на стене плача в клозете Азовского моря. Где-то в народных поверьях она выискала некогда затерянную истину, гласящую о ее и чьей-то удивительной жизнях, вроде бы стремящихся соединиться и превратиться в организм без имен и тел.
Пьер уже начал осмотр. Опять не реагировали зрачки на лучики его фонарика. Слабо двигалось глазное яблоко. Инертны нервы на коленях и ступнях. Лицо в пиявках. Они не позволяли есть и пить. Немного воздуха проникало сквозь частично свободные ноздри. Я возненавидел пиявок, и в образе Климентины я узнавал самую надоедливую пиявку, то и дело преграждавшую кислороду доступ в мои легкие. Как я мог не любить воздух, и как необычно было ненавидеть существо, претендующее на вдыхаемый мной воздух. Начинаю дыхание -- Пьер уже говорит о преграде.