Выбрать главу

Нередко слова, поскольку ими распоряжался рот, приобретали для нее плотность и вкус, как еда. Она запрещала себе относиться на такой лад к слову «вера», хотя к концу долгого утра ей иногда хотелось съесть его, оно так и вертелось на вертеле. Но она знала, что думать об этом дурно. И мужественно выбрасывала вертел за пределы песочно-серого храма, где пастор наверняка разгневался бы, услышь он мирские мысли ребенка. Слово «грех» внушало ей спасительное отвращение. Но отчасти потому, что было шершавым, сухим, колючим, как перепонки внутри грецкого ореха. Грехи, вперемешку с перепонками грецких орехов, образовывали какую-то бесформенную, грубую, гремучую груду, которая тревожила сон. Грешник, если он покается, мог быть все-таки прощен. В этом случае он выгребал из грозной пучины. Пастор помогал душам выгрести. Тем более что он стоял на возвышении, и можно было вообразить, как он бросает веревку этому собранию утопающих, нуждающихся в спасении. Ведь спасти значило вытянуть наверх, не так ли? Девочке очень хотелось бы уцепиться за веревку пастора и быть выловленной из пучины греха добрым гребцом, гремевшим проповедью. Ее наивный внутренний монолог, точно контрапункт проповеди, нескончаемо плел кружевной узор комментариев. Но все менялось, когда, громко шурша платьями, все собравшиеся в храме подымались, держа в руках молитвенники, чтобы запеть хором. Медленная фисгармония открывала путь, увлекая за собой голоса. Поскольку никто из смирения не хотел начать первым, запев звучал нестройно. В особенности запаздывали женщины, по скромности. Фисгармония ждала, готовая, казалось, если понадобится, держать ноту до скончания века. Потом стыдливые женщины присоединялись к решительным мужчинам, и храм наполнялся согласным пением. Девочка тоже пела, голосом, почти слишком твердым для ее возраста, с большой убежденностью. Она старалась не думать ни о торте с площади Домениля, ни о цветах для мамы, ни о жареной курице, которая, как всегда но воскресеньям, непременно будет подана на стол к обеду. Изгнать из головы дурные мысли было нелегко, и, измеряя по этой трудности всю глубину греха, его власти над нашими душами, она давала себе слово молиться впредь каждый день лучше, чем делала это на прошлой неделе. Собственное раскаяние позволяло ей тут же даровать себе прощение. Фисгармония со своей стороны ликовала. Финальное фортиссимо голосов наполняло девочку приподымающей радостью. Она ощущала, что душа ее чиста и отглажена, в сердце наведен полный порядок. Они с папой выходили, медленно, вежливо, без той толкотни, на которую сетуют при выходе из кино. Выбравшись наружу и расходясь каждый в свою сторону, прихожане вдруг оказывались обыкновенными прохожими.

А они направлялись в кондитерскую на площадь Домениля.

3

Войны Маргерит не предвидела. Она поняла, что непреодолимым барьерам, воздвигнутым ее терпеливым упорством между внешним миром и детьми, не устоять перед этой всеобщей бедой. Пришлось, например, смириться с отъездом Франка, который записался волонтером, а несколько месяцев спустя и с отъездом Жана.

1918 год был годом печали. Не успев даже попасть на фронт, Франк умер в мрачном солдатском лазарете, как говорили, от пневмонии. Ему хватило мужества в последний раз улыбнуться. Мать, которую вытребовали, яростно препиралась у его постели с сестрой милосердия, старой монахиней, непременно хотевшей вызвать к юному умирающему католического священника. Маргерит противилась. Голоса все повышались, шел спор о порядке отпевания; религиозные войны, воскрешенные противницами, бушевали у его постели. Франк слабеющей рукой написал карандашом на блокноте, с которым не расставался: «Я не могу говорить, но все слышу», и сделал движенье, чтобы протянуть свое послание матери. Маргерит прочла — Франк был мертв.

О горе матери нечего и говорить. Все прочие члены племени совершенно растерялись. Не стало старшего брата, образца, главы, заводилы, того, кто умел уладить все конфликты, помогал делать уроки, того, кто на свой мужественный манер утешал во всех горестях. Не стало самого одаренного из всех. Отныне его скрипка будет безмолвствовать. Уже не услышать его веселого смеха, звонкого горячего голоса, который декламировал Ростана. Дом на улице Франклина утратил свою душу. Внезапно все поняли, что он, самый великодушный, самый привлекательный, самый гордый и самый веселый, был необходим и останется незаменимым. Кто мог бы осмелиться заговорить от его имени?