О своем личном метемпсихозе Пифагор свидетельствовал так (по Лаэрцию, VIII, 4–5): «О себе он говорил (по словам Гераклида Понтийского), что некогда он был Эфалидом и почитался сыном Гермеса; и Гермес предложил ему на выбор любой дар, кроме бессмертия, а он попросил оставить ему и живому и мертвому память о том, что с ним было. Поэтому и при жизни он помнил обо всем, и в смерти сохранил ту же память. Впоследствии времени он вошел в Евфорба, был ранен Менелаем; и Евфорб рассказывал, что он был когда-то Эфалидом, что получил от Гермеса его дар, как странствовала его душа, в каких растениях и животных она оказывалась, что претерпела она в Аиде и что терпят там остальные души. После смерти Евфорба душа его перешла в Гермотима, который, желая доказать это, явился в Бранхиды и в храме Аполлона указал щит, посвященный богу Менелаем, – отплывая от Трои, говорил он, Менелай посвятил Аполлону этот щит, а теперь он уже весь прогнил, оставалась только обделка из слоновой кости. После смерти Гермотима он стал Пирром, делосским рыбаком, и по-прежнему все помнил, как он был сперва Эфалидом, потом Евфорбом, потом Гермотимом, потом Пирром. А после смерти Пирра он стал Пифагором и тоже сохранил память обо всем вышесказанном».
Интересна та критика, с которой на Пифагоров метемпсихоз и прочие части учения обрушились здравомысленные эллинские философы. Гераклит Эфесский прямо назвал его сочинения «дурнописаниями», а Ксенофан Колофонский, бывший еще и сатирическим поэтом, создал следующую эпиграмму:
Лаэрций приводит целую плеяду имен недоброжелателей и критиков Пифагора, среди которых Тимон, Кратин, Мнесимах и Аристофонт. Да, греки стремились к познанию, к новому, но все же руководствовались и разумом; переселение душ было для их разума, пожалуй, чем-то неудобоваримым. Позже с этим же явлением греческого духа и мысли столкнется апостол Павел: сначала, выступая в Афинах с проповедью о Христе как прежде неведомом афинянам боге, которому они ставили алтари, он вызвал определенный интерес, но стоило ему повести речь о воскресении мертвых, как тут же последовала реакция: «Услышав о воскресении мертвых, одни насмехались, а другие говорили: об этом послушаем тебя в другое время» – показывая, таким образом, свое нежелание слушать об этом (см.: Деяния апостолов, 17: 15–34); у греков до сих пор существует в разговорной культуре такое емкое слово-понятие насчет какого-то нежелательного действия, разговора и т. п., как «завтра!» (αύριο), то есть никогда.
Интересно в этой связи обратиться к сочинению великолепного античного сатирика Лукиана из Самосаты (125–180 гг.) «Сновидение, или Петух», где автор выставляет Пифагора, переселившегося в очередной раз – теперь в домашнюю птицу, и заставляет его объяснить своему нынешнему хозяину, башмачнику Микиллу, причины странностей своего учения (гл. 18):
«Петух. Собственно говоря, я был просто софистом: нечего, право, скрывать истину. А впрочем, был я человеком не без образования, не без познаний в разных прекрасных науках. Побывал я и в Египте, чтобы приобщиться к мудрости тамошних пророков, и, проникши в их тайники, изучил книги Гора и Исиды, а потом снова отплыл в Италию и так расположил к себе живших там эллинов, что они стали почитать меня за бога.
Микилл. Слыхал я и об этом, и о том, что они считали тебя восставшим из мертвых, и о том, будто ты показывал им однажды свое золотое бедро… Скажи, однако: что это тебе пришло в голову установить закон, запрещающий есть мясо и бобы?
Петух. Не спрашивай об этом, Микилл.
Микилл. Почему же не расспрашивать, петух?
Петух. Потому что мне совестно говорить тебе об этом правду… Ни здравого смысла, ни мудрости в этом не было. Просто я видел, что если буду издавать обычные постановления и законодательствовать как все, то мне никогда не удастся вызвать у людей восхищение и удивление. Напротив, я знал, что чем более странным я буду, тем почтеннее им покажусь. А потому я счел за лучшее, вводя новшества, запретить даже говорить об их причинах, чтобы один предполагал одно, другой – другое и все пребывали в изумлении, как при темных предсказаниях оракула. Ну? Видишь: теперь твой черед насмехаться надо мною.
Микилл. Не столько над тобой, сколько над кротонцами, метапонтийцами и тарентийцами и над всеми прочими, кто безмолвно следовал за тобой и целовал следы, которые ты оставлял, ступая по земле…»