Появился Егор.
– Пулемет исправен, – сообщил он. – Патронов три коробки, ничего не израсходовали. Порох мог сдуться. А это что? – Егор указал пальцем на снегового. Он сделал это чересчур безразлично, я понял, что со снеговиком что-то не так.
– Снеговой. Снеговик то есть. Человек изо льда. Раньше ими детей пугали.
– Я думал, это неправда…
Егор подошел к снеговику, потрогал его за нос. Мне почему-то представилось, что он сейчас оторвет снеговику голову, но Егор всего лишь постучал по нему пальцем. Звук получился пустой.
– Снеговик, – сказал он задумчиво.
Достал будильник. Я заметил, что раньше Егор хранил будильник в рюкзаке, теперь стал носить его в кармане. Маленькое безумие. Фобия, кажется, это так называется. Или филия. Точно не помню. Я вот вериги носил, тропари читал, большую к этому чувствовал приверженность. А Егор любит будильники. Свалить бы отсюда. Подальше. Ото всего. Как мне надоел запах пороха…
Как мне надоел холод!
Или жара. Когда трудно дышать, дым разъедает глаза, а гарь навсегда оседает в легких. Или сырость, от которой начинает гнить за ушами.
Вши, они заводятся от каждого дуновенья.
Еда, она всегда воняет железом. Потому что это консервы столетней давности, иногда по вкусу трудно понять, где мясо, а где жесть.
И безнадега. Такая, что иногда трудно передвигать даже ноги.
– Уже девять вечера, – сказал Егор.
Девять вечера. Время зажигать камин и варить в кружках какао, посыпать его тертым шоколадом.
– Тогда спать, – сказал я. – Егор, закрой дверь, проследи, ладно…
– Алиса не пришла.
– Алиса не пропадет, закрывай дверь.
– Как скажешь.
Егор отправился закрывать дверь. Я забрался в дальний угол, между двумя стеллажами, лег на пол лицом в бетон. Надо снять ботинки. Вообще-то спать босиком нельзя. Потому что в любой момент придется вскочить, придется бежать по стеклу, крошеному кирпичу и ржавым гвоздям.
Плевать. Я устал. Не хочу терпеть. Я сел и принялся расшнуровывать ботинки. Ноги воняли, в правом ботинке кровь. Кровь лучше, чем гной, может, еще зарастет.
Размотал портянки, лег на спину.
Уснул.
Там, на Варшавской, Серафима показывала мне книжку. Про то, как расширить пространство сна. Мне тогда это очень понравилось – весь день носишься, кого-то там убиваешь, или тебя убивают, поочередно, тяжело, аж зубы крошатся. А ночью ложишься спать и отдыхаешь на каком-нибудь пляже, или плывешь на яхте через море, или луг зеленый – у нас нет никаких лугов, все заросли лесом. А на следующую ночь включаешь другое пространство – и так далее. Я попытался научиться этой технике, но у меня совсем ничего не получилось. Не так все развернулось. Вместо приятных пляжей и чистой воды мне стали сниться чудовища, новые и изощренные, все они хотели жрать. Расширилось не пространство отдыха, а пространство кошмара.
Разбудил меня звонок. Будильник. Он подпрыгивал, бодал стену, невыносимая вещь. Какое счастье что ночью никто не пытался вломиться. Не было никаких сил защищаться. Сдохнуть. Сейчас бы шоколада, он улучшает настроение…
Пошевелил ногой. Не больно. Нога распухла, но не болела. Башня из кассет за ночь разрушилась. Наверное, опять землетряс.
– Мне мама снилась, – сказал Егор. – Я ее совсем не помню, а сейчас вдруг приснилось. Тебе мама снится?
– Мне мертвецы снятся, – признался я. – Приснятся – и стоят, смотрят. Я думаю, что это все те, кого я убил. Много слишком. Ждут, твари.
Я попробовал надеть ботинки. Не лезли. За ночь ноги распухли и не входили в обувь. Я отвалился на спину.
– Что? – спросил Егор.
– Ничего. Не надеваются.
Егор промолчал. Мне неприятно было, что он видит меня почти в беспомощном состоянии.
– У тебя была мама?
– Наверное, – ответил я. – У всех есть, только не все помнят. Я не помню.
– Я тоже.
Егор принялся заводить будильник. Бережно, прикладывая его к уху.
Я лежал, прижимаясь затылком к полу. Плохо. Больно. Не в ноге, вообще. Не в первый раз. Жалость. Мне стало жаль. Себя, Егора, всех, кто остался, кто еще будет, Алису. На самом деле жаль.
Нам-то это за что? Грехи отцов, так, кажется. Они нагрешили так много, что хватит нам всем.
Жаль.
Сострадание.
Забавно. Год назад я был другой. Бестрепетный. Руки твердые. Сердце твердое. Сам здоровый. Праведный. Наверное, здоровье телесное как-то отрицает в человеке сострадание. Пока у него самого ничего не заболит, он так и не поймет.
Захотелось закурить. Никогда не курил и не пробовал даже, а тут что-то захотелось. Возраст.
Ботинки пришлось снова разрезать, правый, уже и без того изуродованный, в двух местах. И перемотать проводом. Стал похож на оборванца, ничего, переживем, перетерпим.