Выбрать главу

Мяч-то я получила! Страшно вспомнить!

Меня усыпили эфиром, а на маску наложили огромный мяч — контролер дыханья. Припоминаю жуткий, нечеловечески белый мир. Помню свой дикий страх, чувство полной беспомощности. А дальше… дальше тишина.

Задыхаюсь! Умираю!

Я была еще совсем мала, но вспоминаю все очень ясно. Кстати, животные, как дети, беззащитны, а чувствуют все то же, и потому, я уверена, позорно, бесчеловечно пользоваться их слабостью и умерщвлять их всевозможными способами, к примеру, в медлаборатории в ходе научных опытов. Я не против опытов, я против убийства.

Когда я пришла в сознанье, Дада, моя Дада улыбалась мне.

Меня тошнило, было очень больно, но Дада со мной сидела!

Папа спал на раскладушке, а на полочке над раковиной в банке с формалином плавал мой аппендикс! Ни дать ни взять, сигара с надрезанным концом — фу, гадость! Мне хотелось пить, и Дада макала палец в стакан с водой и смачивала мне губы, при этом воркуя на свой манер — что меня успокаивало.

А потом, позже, пришла Бабуля Мюсель, милая, мягкая, теплая, толстая. Она плакала и называла меня своей «ластонькой». А рядом стоял дедушка, добрый и — умный: я говорила — «бумный». У деда «Бума» была черная борода. Он целовал меня, коля усами, доставал из кармана часы, и они тикали: так-так, так-так. И я уже не хотела расстаться ни с ним, ни с часами.

Тапомпон пришла тоже. Она работала в больнице и прозвище получила «Тампон». Бабуле она приходилась сестрой и из «тети Тампон» вышло «Тапомпон». Бывало, зажмет Тапомпон мне нос и заставит проглотить таблетку. Потом поцелуй в щечку и укол в попку. Скажет: «Раз, два, три» — готово дело!

В день, когда папа меня — с мишкой Мердоком и склянкой с аппендиксом в руках — все вместе в охапке привез из больницы домой, я с ума сходила от радости. Скорей бы увидеть маму, показать ей гадость, которую вынули у меня из живота, и шрам, покрытый ртутной мазью, и сказать ей, как я ее люблю! Увидеть, увидеть! Но увидела я жуткую тетку, урода с накладным пучком и волосатой бородавкой на подбородке.

Звали ее Пьеретта, и пахло от нее ужасно.

Это и была новая няня!

Она взяла меня за руку. Я завопила! Она попыталась поцеловать меня — я вопила. Она заговорила быстро и громко — я вопила и вопила. Тогда папа снова подхватил меня и понес к маме в спальню. Мама — красивая, горячая. Я вцепилась, зарылась в нее, дышала ею, обливала ее слезами, обожала и не хотела отпустить — боялась жуткую тетку, мамочка, мамочка… Я так и заснула у нее в постели.

На другой день, проснувшись, я помчалась в спальню к Бабуле. А Бабули и нет. Ну, знаете!

Кровать была такой же безупречной, как накануне, и так же пахло ланвеновским «Арпежем». Я ринулась к Буму, уж он-то, ясно, в постели, тепленький. Но трубкой и лавандой пахнет, а Бума нет.

Я — на кухню, к Дада. Дада на месте.

Дада объяснила, мешая французский с итальянским, что у меня родилась сестричка:

«Понимаес, Бриззи, твой мамма родило ребенко, уно сестрицко ке си кьяма Мария-Занна. Твой бабулио сидело с мамма всю ночь, а Бум узе усол на работто».

А моя не понимай ничеготто!

Что это такое — сестричка?

Жизнь и без того была сложной: уже имелась тетка-страшила с пучком, а если еще и сестричка, к папе с мамой я назад не желаю. Тем временем я поглощала булочки с горячим молоком. Хорошо было мне, крошке, у Дада и Бума с Бабулей! Когда Бабуля, без сил, наконец, вернулась, я ткнулась ей в колени, стала карабкаться по ногам и чуть не свалила ее. Эх, Бабуля, бедняжка, и любила же ты меня, если не послала куда подальше!

Но все рано или поздно кончается, кончились и мамины роды.

И с мишкой Мердоком в левой руке и бабулиной рукой в правой я вернулась на авеню Бурдонне. Уродина с пучком была там, но я на нее и не глянула, а ворвалась к маме в спальню. И остановилась как вкопанная! У нее на руках, где прежде ласкалась я, теперь лежало что-то вроде мишки Мердока, розовое, кругленькое.

А мама говорит: это Мижану, крошка-сестричка, и скоро я буду играть в нее, как в куклу. И должна всю жизнь оберегать.

И вот у меня на руках тяжесть и тепло крошечного пискуна. Один поцелуй — и контакт установлен. В три с половиной года я узнала чувство ответственности, приняв Мижану. Меня так и подмывало шепнуть папе на ухо: «Папочка, а на Новый год у меня будет братик?»

Когда дедушка с бабушкой Бардо, жившие в Линьи-ан-Баруа, узнали, что у них опять внучка, уваженья к супругам Пилу-Тоти в них заметно поубавилось. И папа послал им телеграмму: «Вы не поняли. Вместо одной Тоти у нас целых три. Три жемчужины в короне!»

* * *

Мы приехали в Линьи-ан-Баруа к папиным родителям.

Мама была еще слаба и не выходила из своей комнаты, а я знакомилась с другими дедушкой и бабушкой, совершенно не такими, как Бум с Бабулей, а еще с кучей дядей и теть и двоюродных сестер и братьев.

И ужасно робела!

Дом был огромный, всюду окна. Перед домом, посредине, — квадратный участок. За домом — парк, сплошь деревья, цветы, особенно розы — розы дедушка Бардо обожал. Он часами готов был нюхать и разглядывать их. А потом долго не мог разогнуться, так и стоял, скрючившись и опершись на палку.

А к Бабусе Бардо я вышла на разведку.

Встретила сдержанную любезность. И поняла, что не следует переходить определенных границ. Однако была я совершенно сражена широченной черной юбкой, в которую она прятала ключи, платок и деньги. А еще у нее была круглая железная коробка с леденцами. Вечером она награждала ими всякого, кто днем хорошо себя вел. Коробка — в мешочке для рукоделья, мешочек — при Бабусе. И две палки. Ходила она, опираясь на обе палки, маленькими шажками. В прятки с вами не поиграет. Где ты, Бабуля Мюсель, благоуханная, нежная и так меня любившая!

Подобно чуткому зверьку, я учуяла что-то неладное. У взрослых был озабоченный вид. Папа приходил с работы с газетами, и мама читала их с беспокойством, между бровей у нее появлялась морщинка.

Бум и папа то и дело что-то обсуждали, каждый высказывал свое мнение, а мама с Бабулей тем временем перешептывались. Тапомпон волновалась за Жана… Папины и мамины друзья, приходя к нам, не смеялись, как раньше. Люди приникали к радиоприемнику и напряженно слушали сводки новостей.

Был 1939 год, накануне войны между Германией и Францией.

II

Несколько дней спустя шкафы, благодаря маме, оказались забиты съестным. Были даже плитки шоколада, целая стопка, но трогать их запрещалось. Видит око, да зуб неймет, а почему, непонятно! Дом стал похожим на магазин, в котором нельзя покупать.

Все — припасы. Благодать!

С Мижану стало интересней. Она что-то лепетала сама с собой, сама же себе смеялась и силилась встать в своем манежике, цепляясь за решетку. Точно зверек в клетке.

«Война, война!» Только о войне и говорили. Меня слово «война» пугало, и я спрашивала у мамы, что это значит. «Это как если бы твоя подружка Шанталь стала отнимать у тебя Мердока, а ты бы не отдавала и подралась бы с ней, защищая его. Так вот, война — это то же самое, только больше!»

В одно прекрасное утро мы покинули свой дом. Я поехала с папой в «драндулете» — в набитом чемоданами стареньком «рено», а следом за нами в «ситроене», сидя за рулем, катила мама вместе с Бабулей, Мижану и Пьереттой.

Остальные: Бум, офицер запаса, отбыл в Шартр, Тапомпон продолжала работать медсестрой, Дада сторожила дом, а Жан определился как военврач.

Мы проехали многие километры по дорогам Франции — люди заполонили их, пешком, на лошадях, на машинах. Под бомбы мы, к счастью, не угодили и после долгих переездов остановились наконец в Андэ, провели там некоторое время и уехали в Динар, где было надежней.

Папа оставил нас и отправился добровольцем в 155-й Альпийский артиллерийский полк. Теперь одна мама у нас командовала, решала, утешала.