- Эти розы не для тебя, - бормотал сквозь зубы Харон, - а для тех, кто захлебнулся тобою. Каждый – красив, как цветок. Они ждут, когда я расскажу им об этом. Ты не смеешь отбирать у них это. Живых, или мёртвых… каждый должен получить свой цветок – свою порцию красоты. Потому что эти розы Не для тебя, а для тех, кто захлебнулся Твоей Красотой...
Мастер слышал...
_________
На полпути к небу
_________
- Люсьель.
Темноволосый мужчина, сидевший напротив, задумчиво посмотрел на неё, отведя взор от окна, за которым через мост Пон де-Йен под тихим дождём прогуливались молодые, красивые пары. В своих мыслях он был ещё там, среди крошечных луж, в которых отражалось яркое небо Парижа, а мотивы шарманки у набережной Сены, прочно засели в голове – так, что он даже напевал их про себя, едва слышно, обняв пальцами шею бокала, уже ждущего искупаться в вине. Он не помнил, что заказал: мальбек, или каберне – но, заметив светловолосую девушку, глядящую с укором, словно ждущую от него чего-то, не стал лишний раз задаваться ненужным вопросом, пытаясь понять, что хочет от него голубоглазая мадемуазель.
- Простите? – обратился он к ней, - Мы знакомы?
Девушка возмущённо мотнула головой, и, казалось, была готова уже покинуть столик, но, мгновенье спустя, предпочла рассмеяться в ответ и, небрежно накрутив локон на длинный фиалковый ноготок, повторила надменно:
- Люсьель. Так меня зовут! И да, вы правы, мы не знакомы. Пока... Но вы, к примеру, уже знаете моё имя. А ваше?
- Вы подсели ко мне?
- Да! Вы вообще меня слушаете? Я пытаюсь с вами познакомиться.
- У вас плохо получается.
- Да неужели! Тогда я пересяду вон к тому усатому месье и избавлю вас от ненужной компании!
Раздосадованная холодным приёмом, девушка поднялась и направилась к соседнему столику, за которым тучный француз лет сорока пяти с усердием вгрызался в жирную хрустящую утку; но незнакомец поймал её за руку и, улыбнувшись сквозь раны янтарных туманов своих пеленающих глаз, пригласил разделить на двоих красных роз терпких вин соблазнение.
Немногим позже они лежали, сливаясь телами, в одном из отелей – заоблачных замков бродячих творцов – забывшись в кипящих страстях, опьянённых сплетеньями лоз – внезапно влюблённые в голод – горение чувств, рождённое фантазией города мечты и пёстрых павлиньих иллюзий...
А потом он ушёл. Спустя несколько лет или дней – он оставил её бездыханной на ветхой кровати в одной из тех пыльных мансард, в которых он жил тут и там, представляя на окнах портьеры, расшитые золотыми лучами, шелка дорогих простыней и портреты застенчивых дам, складывающих свои алые губки в мольбе о горячем, бросающим в обморок поцелуе.
То Париж нашептывал образы, присущие скорее вычурному безобразию королей, ведь он, как и любой другой Город, любил быть у власти умов. А особенно его привлекал человек, который вроде и не был человеком, что, впрочем, никоим образом не мешало ему влюбляться. Ибо тогда Инкуб, Гэбриел Ластморт, только начинал понимать этот мир, своё место в нём, и других, похожих на него демонов страсти.
Прошли годы, и вновь, как всегда, он остановился на полпути к небу – шагнул в неизвестную, но интригующе влекущую пустоту. Расправив крылья пожара, прорвавшись сквозь бледное эклектичное небо, спланировал вниз над палубами пришвартованных крыш, меж бронзы соборов и крон поэтичных садов, приземлившись на камни мостов петербургских владений.
И вновь полюбил…
- Почему не уйдёшь? Не оставишь этот проклятый город, который, словно безумный любовник, так и хочет поймать тебя на острый гранитный крючок?
- Самое сильное чувство приходит во время убийства любви. Нет ничего слаще этого на полпути к небу.
- На полпути к небу?
- Там, где можно гореть, не сгорев.
_________
За стёклами серых дождей
_________
Наблюдатель, поигрывая чётками розария, смотрел, неотрывно, в глаза одного из мифических стражей – грифона, презрительно щурившегося из-под слепящего фонаря, который, как будто в насмешку, подвесил над ним вечереющий Город, влюблённый в своё отражение на чешуйчатой позолоте крыла. Две пленённых фигуры над душным, растушёванным серым, каналом, тянули к себе, сцепив зубы, тяжёлые поводки, годами прилагая усилия вырваться из-под гнёта Хозяина. Но хитрый, расчётливый Северный Царь приставил к ним двух двойников, чьи глотки заткнул окончаньями рабских поводьев – металлических прутьев, ставших основой Банковского подвесного моста. Днём и ночью грифоны не спали, застыв в беспощадном стремлении сойти с постаментов и вновь научить свои крылья летать. Словно бабочки в коллекционных коробках за стёклами серых дождей, среди прочих мистических образов увлечённого охотника – Санкт-Петербурга – они украшали воздушные стены своей страстной борьбой, восторгаясь которой не один поэт, вроде Поля, обретал вдохновение. "Вечная партия в бридж[206] двух пар одного отражения".
Наблюдатель смотрел, застыв так же, под пастью одного из мистических львов, и тот, что напротив, ослеплённый надбровной лампадой, принимал его за своего двойника. И сильнее тянул, продолжая борьбу, ибо ночью боялся заснуть (утомлённый за долгие годы), проиграть и упасть с постамента, сломать крылья о жидкое небо костлявой реки. Ведь Город шептал: «Вырвешь путы – получишь свободу. А отпустишь – тебя больше нет». И грифон, пусть с ослабленным взором, литой челюстью дико тащил к себе нить металлических пут.
"Этот Город – Инкуб. Пленник собственной страсти. Как и многих людей, его тешит возможность убить, покорить, посадить на замок, за стекло. Такой Город есть в каждом из нас: жестокий, холодный, больной. В то же время – горячий, как ложе влюблённых; красивый, как в юных мечтах. Безумный. Он окружает нас, наполняет нас, изменяет. Весь мир, внутренний, внешний – это Город, который мы строим для себя. И что-то берём за основу – источник, из которого рождается архитектура души. Как и многие люди, выбирая: быть пастухами послушных овец, или сражаться с богами."
Наблюдатель смотрел, немигающим взором бросая крылатой фигуре ответный презрительный смех, столь похожий на тот, что он слышал, лишь только войдя в этот призрачный Город. Смех, похожий на голос пожара – стаккато дымящихся стен и паркетных углей, столь знакомое сердцу Инкуба, ибо было так остро созвучно с дыханием пламени, обжигавшим его изнутри. Не однажды он, Гэбриел Ластморт, становился безжалостным зверем, тащившим несчастную жертву в свой дикий костёр; как упрямый грифон – не желал принимать своё отражение. У порога зимы среди дыма коптящей листвы хоронящегося ноября на висячем мосту над угольной рябью свёрнутой шеи канала Инкуб вышел навстречу своему дежа-вю под туманною маской луны Северной карнавальной Венеции. Скарамушем, скучавшим о вкусе жадеитовой лавы чумы.
Мастер дрогнул: запела шкатулка. Запела душа Наблюдателя. Но шаманские дроби печати – розария – раздавались с другой стороны: откуда-то из глубины, далеко от души. "Как такое возможно?"
Мастер слышал, как Город, увлекшийся пытками, музыкой воплей, упорно стремясь наказать своих дерзких холопов, внезапно восставших против него, вдруг затих, удивлённый, смешался и даже как будто запаниковал. Ведь целью безумной игры, что он затеял, был Гэбриел Ластморт, который внезапно в смеющемся па приоткрыл сокровенную дверь – шкатулку, где в сердце петровских времён блаженствовал строгий патрон петербургских имений. Там, где даже Видящие передвигались на ощупь; а редкие люди, и то в качестве духов, приглашались на увеселительную казнь, естественно, их собственную.