У всех, приехавших с Лемноса, было какое-то лихорадочное желание поскорее покончить с формальностями, и новая задержка приводила в уныние. Некоторых такая оттяжка расхолодила, и они, не дождавшись осмотра[431] или уезжали на Лемнос, или оставались в Константинополе, на положении гражданских беженцев. С подписанием контракта, однако, не торопились и только через три дня[432] начали отправлять группами по пятьдесят человек на медицинский осмотр. Признанные годными после осмотра отправлялись в вербовочное бюро, где и подписывали контракт. Из отправившихся на медицинский осмотр мало кто возвращался обратно негодным. Осмотр, опять-таки, был очень поверхностным, и обращалось внимание, главным образом, на особые приметы, а не на состояние здоровья. Забракованный нередко на следующий день шел снова на осмотр под другой фамилией и признавался годным. Создавалось впечатление, что доктора просто должны были браковать известный процент, не считаясь при этом с тем, кого они бракуют. О том, как нас осматривали в этой комиссии, свидетельствуют трое принятых с первого же раза: у одного не было 14 зубов; у другого кисть правой руки была исковеркана ранением до такой степени, что он с трудом мог держать ею легкие предметы, а у третьего на теле были следы восемнадцати ранений. Из всех четырехсот человек вернулись с осмотра только трое, причем двое из них, пойдя на следующий же день, были приняты, а третьему такое путешествие пришлось совершить три раза, но в конце концов он был признан годным. После осмотра нас отправили в сопровождении сержанта в бюро записи. Процедура подписания контракта длилась очень недолго. В канцелярию нас впускали по трое человек. Каждому задавали одни и те же вопросы: имя, фамилия, национальность, возраст, род оружия и профессия. Предпоследний вопрос, как я узнал впоследствии, задавался только русским. На все вопросы можно было отвечать что угодно, так как никаких бумаг при опросе не предъявлялось. При окончании опроса контрактующие внимательно осматривают наружность волонтера, записывают свои наблюдения в контрактовый лист, затем добавляют данные медицинской комиссии, сведения о росте и особых приметах на теле и после этого дают ему лист для подписи. Не помню хорошенько содержания написанного в контрактах, так как ничего из того, что было напечатано в анонсах, там не было,[433] а стояло только, что подписавшийся ознакомился с такими-то и такими-то параграфами таких-то статей и обязуется с этого дня служить Французской Республике верой и правдой в течение пяти лет. По простоте своей я предположил, что именно эти самые параграфы были напечатаны французским командованием для всеобщего сведения, но на самом деле это было совсем не так. И впоследствии мне так и не удалось ни узнать содержание этих таинственных параграфов, ни увидеть легионера, ознакомленного с ним. Задавал я об этом вопрос старым легионерам, по три раза возобновлявшим контракт, но в ответ они, обыкновенно, только махали рукой и таинственно посвистывали. Когда наша группа закончила процедуру подписания контракта, нас повели в лагерь, в котором находились исключительно русские легионеры. Нас вывели на улицу, построили и повели через весь город в лагерь. Сопровождал нас французский сержант, с которым я разговорился. Он неожиданно, поговорив со мной о разных посторонних предметах, задал мне вопрос: что заставило нас совершить такую глупость? Я спросил его, что он хочет этим сказать. «Да вот вы все были свободны, никакого преступления за вами не числится, а вы добровольно отдали себя в рабство». Я ему на это рассказал все, что было говорено нам генералом Бруссо и его штабными,[434] но он только расхохотался и, повторив несколько раз: «Mon Dieu, 0uelle sottire», больше об этом разговора не возобновлял. Этот разговор на меня произвел довольно неприятное впечатление, но мысленно я себя успокоил тем, что этот сержант, по всей вероятности, антимилитарист. Путь до лагеря был очень далекий, и подошли мы к нему только к восьми часам вечера. Внешний вид лагеря очень неприятно поразил нас. [Сержант] подвел нас к высоким воротам, по сторонам которых тянулись изгороди, опутанные колючей проволокой. Непосредственно за воротами находились несколько небольших деревянных домов, в которых, как мы узнали впоследствии, жили начальствующие лица и охраняющие лагерь арабы стрелкового полка. Дальше в глубину шла дорожка, к которой примыкали, с одной стороны, четыре деревянных барака. В этих бараках были склады пищевых продуктов, одеял, белья и так далее. Шагах в трехстах от ворот виднелась группа бараков с куполообразными крышами. В них-то и были размещены легионеры. Навстречу вышел какой-то сержант угрюмого и мрачного вида, принял нас по счету, затем сделал поименную перекличку и повел за собой. Остановившись у одного из бараков, он приказал нам подождать и, отперев дверь ключом, вошел внутрь. Через некоторое время изнутри блока послышался возглас, и, непосредственно за ним, из дверей полетели на нас одеяла. Поняли, что началась раздача имущества, мы на лету ловили различные вещи, которые выбрасывались с изумительным искусством и точностью. Каждый из нас получил по три одеяла, по смене белья, исключая носки, котелок, ложку и кружку. Окончив такую странную раздачу, он повел нас к сводчатым баракам. Они были сделаны из гофрированного железа и были расположены в четыре ряда. В каждом бараке на полу лежали матрацы, набитые соломой. Между матрацами, посреди барака, оставался проход. Размещены мы были по четырнадцать человек в бараке. Благодаря сводчатой крыше стоять в бараке можно было только посередине. Никакого освещения не полагалось, и помещение предоставлялось освещать самим легионерам. Все расположение лагеря было окружено колючей проволокой, и повсюду стояли часовые-арабы. Одним словом, лагерь производил впечатление пересыльной тюрьмы, а не помещения людей, добровольно поступивших на службу. К моменту нашего прибытия в лагере находилось около семисот человек. Над всеми этими людьми бесконтрольно властвовал француз-сержант. Груб он был невероятно и почти никогда не бывал абсолютно трезвым. У него были еще два помощника, простые солдаты, тоже французы, и, кроме того, в его распоряжении состояла полурота арабских стрелков. Может быть, официально при лагере числился какой-нибудь офицер в качестве коменданта, но, во всяком случае, мы его никогда не видели. Порядок дня был таков: в семь часов утра раздавался свисток, по которому дневальные по баракам шли на кухню за кофе и раздавали его по баракам. Кофе был черным, почти без признаков сахара. После раздачи кофе все по свистку выходили на площадь, находящуюся перед бараками, и выстраивались. Через некоторое время появлялся сержант, которому старший переводчик лагеря командовал «смирно», после чего начиналась перекличка. Затем сержант отдавал какие-нибудь распоряжения, иногда отделял какую-нибудь группу для производства работ в лагере, и затем все незанятые в этот день распускались по баракам. В одиннадцать часов с кухни выдавали обед, который дневальные приносили в баках в бараки. Обед состоял из жиденького супа, приблизительно по пол-литра на человека, и миниатюрного кусочка мяса. Сытым после такого обеда едва ли мог быть и ребенок лет двенадцати. В четыре часа раздавали вино и хлеб. Вина давали вместо положенных пол-литра только четверть, и только хлеб выдавался без сокращений. В шесть часов вечера был ужин, совершенно такой же, как обед! Вечером, в восемь часов старшие в бараках шли в помещение канцелярии с рапортом о наличном состоянии людей. Каждый день отпускали в город по одному человеку от барака от трех часов дня до восьми вечера. Течение дня разнообразилось добавочными проверками, количество которых находилось в полной зависимости от настроения сержанта. Иные такие поверки производились для проверки находящегося у нас на руках казенного имущества, причем каждый день нужно было выносить что-нибудь в отдельности: один день — рубашка, другой — кальсоны, третий — одеяла и так далее. Большей же частью они производились без всякого видимого повода, только для того, чтобы потешить сержанта. Понятно, что грубому, полуграмотному солдату необыкновенно льстило, что перед ним выстраивалось несколько сот человек, из которых добрая половина были офицеры. Зато совершенно не понятно, почему французское командование не нашло возможным командировать в лагерь хотя бы одного офицера. Недостатком офицерского состава это объяснить нельзя, так как константинопольские улицы были переполнены фланирующими офицерами. Довольно часто сержант обходил бараки. При входе его все должны были вскакивать, а старший командовал «fix».[435] Впоследствии, попав в часть, мы узнали, что эта команда подается исключительно офицерам. Бывало, что и по ночам он не оставлял нас в покое, врываясь в бараки в сопровождении вооруженных арабов. В таких случаях он бывал совершенно пьян и не воспринимал того, что ему говорили. Вообще же, в обращении с нами, он был необычайно груб, разговаривал со всеми на «ты» и в первое время даже попробовал рукоприкладничать, но, получив должный отпор, оставил эту меру воздействия навсегда. В расположении лагеря находился темный погреб, который был обращен сержантом в карцер. Сажал он под арест без всякого разбора, за самые незначительные проступки. Иногда погреб бывал настолько переполнен, что арестованные могли там только сидеть, прижавшись вплотную друг к другу. Срок ареста определялся исключительно настроением сержанта, так что арестованный совершенно не знал, когда его выпустят. Между прочим, по французскому дисциплинарному уставу, сержант может только оставлять без отпуска на четверо суток, и только adjudant[436] имеет право арестовывать не больше, чем на одни сутки. Наш же сержант держал в карцере по восьми суток и больше. Положение легионеров день ото дня становилось все хуже и хуже. Дело в том, что хотя, по условиям, мы считались французскими солдатами со дня подписания контракта, однако, никакими правами и преимуществами не пользовались. Кроме пищевого довольствия, которое составляло не больше одной четверти нормального, мы не получали ничего. Жалованья нам не выдавали, сказав, что мы его получим по приезду в часть. Вместе с тем не выдавали такие необходимые нам вещи, как мыло, табак, спички и так далее. Бараки не освещались и не отапливались. Естественно, что в таком положении люди жить не могли и изыскивали способ улучшить его. Сначала начали продавать собственные носильные вещи, так что через две недели пребывания на французской службе все оказались совершенно раздетыми. Постепенно раздевание происходило следующим образом: все сожительствующие в бараке выбирали из всех имеющихся шинелей самую лучшую, в которую облекался идущий в этот день в город член коммуны. Шинель продавалась на толкучке в Стамбуле и на вырученные деньги приносились на всю братию табак, свечи, спички, хлеб и халва. Когда все шинели были проданы, перешли к френчам и сапогам. Нашлись сапожники, которые из одной пары высоких сапог ухитрялись делать две. От сапог обрезались голенища, и из них делалось нечто вроде туфель. В феврале, то есть спустя месяц после подписания контракта, костюмы легионеров приняли самый фантастический вид. Так как погода стояла холодная, никто не расставался с одеялом, накинутым на плечи. В таком виде сидели в бараках, выходили на поверки и даже ходили с рапортом к сержанту. Остряки назвали этот костюм национальной одеждой легионеров. После распродажи собственного имущества приступили к казенным одеялам. Так как наличность одеял время от времени проверялась сержантом, то их надо было продавать так, чтобы количество не уменьшалось. Одеяла были очень большими, и из этого положения вышли очень легко, разрезав оставшиеся пополам. Правда, после такой операции спать становилось холодно, но это обстоятельство никого не останавливало. Вначале одеяла выносили из лагеря, обкручивая их под френчами. Начальство не обращало внимания на немного полные фигуры всех отпущенных, и дело шло, как по маслу. Однажды один легионер решил продать сразу два одеяла и перед отходом в отпуск был пойман сержантом. После этого всех отпускаемых стали обыскивать. Эта мера, однако, не остановила распродажи одеял. Хотя все расположение лагеря было отделено от внешнего мира проволочными заграждениями и, кроме того, вдоль проволоки стояли часовые-арабы, наши проделали в одном месте лазейку, которую на день заделывали. Арабы вообще отличаются халатным исполнением своих обязанностей, поэтому с наступлением темноты было нетрудно протаскивать через лазейки одеяла целыми партиями. На той стороне их принимали ушедшие в этот день в отпуск и переправляли к известным уже скупщикам. Таким образом, к концу нашего пребывания в лагере целых одеял, за редким исключением, ни у кого не было. О том, что это делалось ввиду крайней нужды, свидетельствует то, что мы же сами страдали от этого, так как, оставшись с маленькими одеялами, жестоко мерзли по ночам. Начальство наше, несомненно, знало о продаже одеял, но делало вид, что ничего не замечает, когда на поверках вместо одеял выносили только куски их. Вероятно, даже толстокожий сержант понимал, что в таком положении люди жить не могут, но ничего для улучшения его не предпринимал, продолжая обкрадывать нас самым беззастенчивым образом. Арабы, несшие караульную службу в нашем лагере, видя такое безобразное к нам отношение со стороны французов, держали себя очень вызывающе. Да и как можно было иначе, когда им поручали обыскивать нас и во всех столкновениях между ими и нами виноватыми оказывались мы! Несколько раз дело доходило до кулачной расправы, причем в этом случае победа всегда бывала на нашей стороне. После таких столкновений карцер, обыкновенно, переполнялся русскими. Поводом к аресту служило указание араба, что такой-то принимал участие в свалке. Арабы же всегда считались правыми и никакого наказания не несли. Состав караула менялся несколько раз, и уходящие с сожалением покидали тепленькое местечко. Русские очень быстро разделились на два лагеря — оптимистов и пессимистов. Число вторых росло с каждым днем, и к моменту нашего отъезда первых осталось совсем немного. Оптимисты стояли на той точке зрения, что все наши невзгоды — чисто временные и с отъездом из Константинополя все сразу же изменится к лучшему. Пессимисты ничему не верили и считали, что чем дальше, тем будет хуже. На этой почве происходили ссоры, и обе стороны ожесточенно спорили. Жизнь шла очень однообразно и томительно нудно. Каждый барак жил своей особой жизнью; между некоторыми бараками отношения были дружелюбные, между другими была острая вражда. Всех, однако, объединяла ненависть к французам. Кое-кто старался использовать это время, занимаясь французским языком. Большинство же ничего не делало, сидя на полу по целым дням, закутанными до подбородка в обрывки одеял в ожидании обеда, ужина и раздачи хлеба. Чувство голода никогда нас не покидало, и выдаваемая пища только на время заглушала его остроту. Погода, как назло, стояла отвратительная. Целыми днями моросил дождь или шел снег, и вся огромная площадь лагеря была покрыта невылазной грязью. Время от времени нас выгоняли на постройку шоссе, проходящего около лагеря. Работали мы под охраной арабов, и, вероятно, редкие прохожие принимали нас за арестованных. Еще была одна работа, на которую назначали какой-нибудь барак в виде наказания: это зарывание старых отхожих мест и вырывание новых. Каждый день на кухню назначали людей одного барака в помощь поварам. Очередь строго велась самими легионерами, причем ходили на эту работу по старшинству прибытия в лагерь. Этот наряд все очень любили, так как только тогда мы, попавшие на кухню, наедались досыта. В хорошую погоду все выходили наружу, и образовавшийся хор пел песни. Раза два во время пения приходили какие-то французские офицеры. Имели ли они какое-нибудь отношение к нам, не знаю. Во всяком случае, ни в какие разговоры они с нами не вступали и по окончании пения моментально исчезали. В конце января была отправлена партия, прибывшая за месяц перед нами, в Африку. Лагерь сравнительно опустел, но все же в нем было около пятисот человек. Вновь прибывающих становилось все меньше, чему мы искренне радовались. Все время носились слухи о предстоящей на днях отправке в Африку, но дни проходили за днями, не принося за собой никаких перемен. Время от времени на поверке нас разделяли по роду оружия. Вначале это вызывало сильное оживление; в этом все видели предзнаменование отъезда, но, так как за таким распределением ничего не изменилось, это занятие стало вызывать только ругань. Оптимисты каждый раз после такой поверки говорили, что отправка наверняка будет такого-то числа. Все с нетерпением ожидали назначенного дня, но обыкновенно дня за два до истечения срока разносился слух, что отправки не будет. В середине февраля наш сержант появился в сопровождении нового солдата. Вид у вновь прибывшего был очень непрезентабельный: долговязый, в очках и очень неряшливый одеждой. Выстроив всех легионеров, сержант произнес речь, в которой сообщил, что он уходит от нас, так как произведен в адъютанты и что на его место назначен другой — тут он театральным жестом указал на личность в очках, которого мы должны слушаться и уважать, как его самого. Сержант, по обыкновению, был пьян вдребезги и с трудом держался на ногах. Как мы узнали впоследствии, он не только не был произведен, но, наоборот, разжалован в простые солдаты, за что именно — навсегда осталось для нас тайной. Вновь назначенное лицо оказалось простым солдатом второго класса,[437] но требовало, чтобы мы называли его сержантом. Во французских чинах и званиях мы в то время совершенно не разбирались и, вероятно, так бы и считали его сержантом, если бы он сам не выдал себя. Через несколько дней после его прибытия он получил производство в солдаты первого класса