Выбрать главу
[442] но, потеряв в каком-то несчастье всю свою семью, вышел в отставку и постригся в монахи. Все солдаты называли его «реге ДИх». Весь остаток своей жизни — ему было около 70 лет — он посвятил служению больным солдатам. Каждый день он навещал какой-нибудь госпиталь, не останавливаясь и перед очень отдаленными от центра пунктами. Всем больным он раздавал сигареты и подробно расспрашивал о службе и семейных делах. Многие обращались к нему с самыми разнообразными просьбами, и он, по возможности, исполнял их, являясь заступником и ходатаем перед высшим начальством, среди которого у него было много друзей. Узнав от сестры, что мы — русские, он подошел к нам и долго разговаривал с нами о положении России. Впоследствии во время моих скитаний по госпиталям Сирии мне часто приходилось встречаться с ним, и он неизменно бывал мил и внимателен ко мне. По воскресным и праздничным дням он служил мессу в каком-нибудь госпитале. В этих случаях он обходил палаты, звоня в маленький звоночек, и приглашал всех ходячих больных на мессу. Обычно это был глас вопиющего в пустыне, так как никто не желал идти на службу, и ему приходилось совершать ее в обществе прислуживавшего тонкинца и 2–3 зашедших от скуки больных. Однажды на мессу зашел я, вместе с Павловым. Месса происходила в маленькой часовне, отобранной французами вместе с госпиталем у немецкого женского лютеранского монастыря. На мессе присутствовали, кроме нас двоих, два араба, один немец и один тонкинец. К концу службы пришел еще один француз-санитар. Тем не менее по окончании службы реге ДИх произнес громовую речь нам о значении католичества в мире с таким подъемом и пафосом, как будто бы перед ним была громадная аудитория. Однако из всех слушателей могли оценить по достоинству его речь только трое, остальные же, по незнанию языка, только любовались его жестами. Госпитальная жизнь текла нудно и однообразно, как, впрочем, и во всех госпиталях всего мира. Каждый день доктор прибегал к палате, изредка останавливался около чьей-нибудь постели. Тяжелобольной скончался, не дождавшись чудесного исцеления. С удивлением мы узнали, что во время пребывания в госпитале нам полагается только половинное содержание. Но и это благо относится только к Сирии и другим колониям, находящимся на военном положении, а в Алжире и Франции больные совершенно не получают жалованья. Французы не особенно страдают от этого, так как почти каждый из них получает деньги из дома, но для нас это лишение было очень чувствительным. Почему-то только в этом случае мы действительно были приравнены к французским солдатам, а во всем остальном равенство осталось на бумаге, написанной рукой генерала Бруссо. К концу второй недели моего пребывания в госпитале к нам приехала комиссия врачей под председательством врача в чине полковника. Еще за день до этого события переполох в госпитале был страшный. Дело в том, что эта комиссия объезжает госпиталя один раз в месяц и распределяет больных по категориям. В первую категорию попадают больные, признанные по состоянию своего здоровья непригодными для продолжения службы в Сирии, и отправляются по месту жительства: французы — во Францию, арабы — в Алжир. Там им дают отпуск или совершенно освобождают от службы. Попасть в число этих счастливчиков — мечта каждого, но, конечно, попадает в нее очень маленький процент. Во вторую попадают поправляющиеся, но еще неспособные нести службу. Их отправляют в «maison de convalescence», долженствующий изображать собой нечто вроде санатория. Наконец, третья категория или выписывалась из госпиталя, или оставлялась в нем для дальнейшего лечения. Легионеру попасть в первую категорию было, пожалуй, еще труднее, чем арабу или негру, но Манявский решил добиться этого во что бы то ни стало. При входе комиссии в палату все больные постарались изобразить собой олицетворение страдания, но увы, направляла комиссия распределения по категориям исключительно по бумаге, не осматривая никого. После ухода комиссии сестра огласила назначения. Манявский, Павлов и я были назначены в санаторий. Вместе с нами должны были ехать еще человек пять из нашей палаты, в числе которых был курильщик сигарет натощак. Сестра нам всячески нахваливала обстановку, в которую мы попадем, и старалась утешить Манявского, который не скрывал своего разочарования таким результатом. На следующий день, рано утром, всех, назначенных в санаторий, посадили в автомобили и повезли на вокзал. В поезде для нас был оставлен отдельный вагон, так что путешествие мы совершили с большим удовольствием. Пока поезд не начал подниматься в гору, мы ехали посреди апельсиновых и лимоновых рощ. Через полчаса пути начался подъем, и сразу же ландшафт изменился. Вначале подъема еще встречались пальмы, но скоро они исчезли и уступили место чахлым колючим кустарникам. Поезд поднимался в гору при помощи третьей зубчатой колеи, находящейся между двумя обыкновенными, и шел все время зигзагами. Через З часа пути нас высадили на маленькой станции, одиноко стоявшей на середине подъема. У вокзала нас ожидали два санитарных автомобиля, которые должны были совершить 2 рейса, чтобы захватить всех прибывших, так как нас было человек 30. Через 15 минут езды мы прибыли в небольшое местечко с очень сложным арабским названием, которое совершенно ускользнуло из моей памяти. Все оно было расположено на горной террасе, на склоне горы. Вид оттуда — чудесный, перед глазами расстилается бесконечная даль моря, а за спиной громоздятся горы. Дом, к которому нас подвезли, совершенно не гармонировал с этими красотами, так как представлял собой громадную мрачную казарму. Внутренности его еще меньше соответствовали тем расхваливаниям, которые расточала наша госпитальная сестра милосердия. Комнаты были огромные, вмещавшие в себе по сто кроватей, очень высокие и с маленькими окнами, через которые проливался весьма скудный свет. Нам удалось попасть в одну из боковых палат, гораздо меньших размеров. В этом госпитале почему-то не соблюдалось разделения больных на европейцев и «цветных», так что в нашей комнате лежало человек пять арабов. Такое соседство мне очень не понравилось, так как к этой расе я всегда чувствовал отвращение. Режим в этом госпитале отличался гораздо большей свободой, и больным разрешали отходить довольно далеко от помещения, заходить в лавки местечка и так далее. Мы с первого же дня не замедлили воспользоваться этой свободой и очень быстро свели знакомство с жившими в местечке православными арабами. Мы были первыми русскими, приехавшими сюда после окончания войны, и поэтому наше прибытие произвело колоссальный фурор среди православных. Я лично был в трех домах и всюду видел портреты государя императора и августейшей семьи. До войны здесь была русская школа, и местное население очень полюбило тех русских, которые приезжали сюда. При воцарении французов русофильству был положен предел, школа была закрыта и русский учитель — изгнан. Но сохранилась все-таки православная церковь, которую нам удалось посетить благодаря царящей в госпитале вольнице. У Манявского и Павлова сейчас же зародилась идея воспользоваться хорошим отношением к нам местных жителей и бежать при их помощи в Палестину. Я их не особенно поддержал в этом направлении, и дальше мечтаний и предположений это дело не пошло. Как оказалось при ближайшем знакомстве, госпиталь состоял из целого ряда строений, отдаленных друг от друга довольно значительным расстоянием. На все это колоссальное заведение полагался один только врач. Понятно, что он не имел никакой физической возможности осматривать всех больных, и поэтому утренний обход еще больше походил на пустую формальность, чем в Бейруте. Был один небольшой павильон, в котором находились тяжелобольные, и там они пользовались некоторым вниманием и уходом. Все же остальные были предоставлены благодетельному влиянию чистого горного воздуха и лучам солнца. Доктор наш отличался необыкновенной грубостью и резкостью. Однажды во время обхода больных он так выругал одну из сопровождавших его сестер милосердия, что она расплакалась. Правда, в его выражениях было больше всего абсолютно непечатных слов. Манявский всеми силами старался привлечь его внимание на себя, и скоро это ему удалось. Он несколько раз устраивал у себя какие-то сердечные припадки и требовал к себе сестру милосердия. В конце концов та осмелела и обратила на него внимание доктора. Манявский, по всей видимости, произвел своим внешним видом неотразимое впечатление на доктора, так что он стал заходить в нашу комнату чуть ли не каждый день и все выслушивал и ощупывал его со всех сторон. В результате Манявский был переведен в павильон для тяжелобольных и, таким образом, уже находился на пути к освобождению от службы, так как из этого павильона почти все назначались на отправку из Сирии. Как говорили, это был самый трудный шаг, так как почти всех эвакуированных легионеров в Алжире освобождают от службы. В этом госпитале я впервые столкнулся с неграми, оказавшимися, при ближайшем знакомстве, очень милыми людьми. Целыми днями они сидели на самом солцепеке, закутанные в шинели. В горах, конечно, не так жарко, как внизу, в Бейруте, но все же температура не опускалась ниже двадцати пяти градусов Цельсия, что казалось им страшным холодом. Говорят негры на очень своеобразном французском языке, в предложениях которого часто не бывает ни подлежащего, ни сказуемого. Понимать их очень легко, и каждый француз, будь то солдат или офицер, разговаривая с негром, старается подделаться под их жаргон. Видя к себе человеческое отношение со стороны белого, они мгновенно становятся преданными, как собаки, и стараются угодить всеми возможными средствами. Впоследствии мне пришлось лежать в палате, в которой, кроме двенадцати негров и меня, никого не было. Я очень быстро с ними подружился и снискал к себе их доверие тем, что немного поговорил с ними об их далекой родине. Они были восхищены таким вниманием европейца и решили выказать мне свою симпатию тем, что отдавали мне свою порцию вина. С трудом удалось им втолковать, что я — болен и пить ежедневно шесть литров вина не в состоянии. Никак только я не мог объяснить им, что такое Россия, так как они знали только о существовании Франции, Германии и Англии. В конце концов, они решили, что это — колония Франции, в которой очень холодно. Между собой негры говорят большей частью по-французски, так как каждое племя говорит на своем особенном языке. Племен же у них, негров, множество, и мне редко приходилось встречаться с неграми, разговаривавшими между собой на своем родном языке. Есть, однако, несколько слов, общих всем племенам, — это, во-первых, «гоби», что означает «господин», и «амани» и «акани», что означает «хорошо» и «скверно». Всех негры в армии, начиная от главнокомандующего и кончая последним рядовым, называют «гоби», также называют и они сами себя. «Гоби», по крайней мере, — те, которые служат в армии и несколько месяцев пообтерлись «в свете». Негры необыкновенно чистоплотны и моются по несколько раз в день. Правда, несмотря на это чистое умывание, они всегда сохраняют свой особенный характерный запах, но так как палата, в которой я лежал с ними, была высокой и большой комнатой, то я не особенно страдал от этого. В особенности же они любят чистить себе зубы. Почти каждый из них имеет зубные щетку и порошок и по несколько раз в день начищает свои и без того ослепительно белые зубы. Вообще они все свое свободное время проводят, не расставаясь с деревянной палочкой, конец которой обращен зубами в мочалку, и этой мочалкой без устали трут себе зубы. В армии негры являются необыкновенно ценным материалом для несения караульной службы. Поставленный на пост «гоби» никогда не заснет и безропотно простоит лишних три-четыре часа. Вообще же они очень затурканы разным французским начальством, но бить себя не позволяют, и такие попытки со стороны некоторых французских сержантов оканчивались для этих последних весьма печально. Еще когда мы были в Константинополе, недалеко от нашего лагеря произошел следующий случай: около входа в одно казенное учреждение был поставлен часовой-негр с приказом никого постороннего через этот вход не пропускать. Какой-то французский капитан, ведя под руку даму, решил пройти именно этими дверями. Часовой преградил ему путь, что очень не понравилось капитану, и он ударил негра стеком. «Гоби», недолго думая, проткнул ему грудь штыком, и своевольный капитан поплатился за свою невоздержанность и недисциплинированность жизнью. По словам французов, участвовавших в Великой войне, негры абсолютно не выдерживают артиллерийского огня, и ими пользовались большей частью как чистильщиками траншей. Чистка эта не совсем обычная и заключалась в том, что во время атаки, после взятия французами какой-нибудь траншеи, непосредственно за прошедшими вперед цепями в нее направлялись негры, которые вылавливали уцелевших в лисьих норах немцев и, по большей части, их убивали. Для этой цели негры вооружены специальными ножами, имеющих вид мясных топориков, которыми разрубают кости в мясных лавках. Эти ножи носятся неграми в кожаных футлярах за поясом и довольно красноречиво называются ими «coupe-coupe». Эти самые же французы рассказывали мне, что немало раненых немцев переселились в лучший мир при помощи этих топориков. Служили негры в армии, совершенно не зная срока окончания своей службы. Набирают их тоже довольно оригинально, определяя на глаз возраст. Служат же они до тех пор, по всей вероятности, пока их физиономия не надоест ближайшему начальству. Конечно, существуют законы на этот счет, но, зная порядки французской армии и полную бесконтрольность низшего начальства, можно смело сказать, что злоупотреблений в этом отношении сколько угодно. Исключением из этого правила являются негры-мадагаскарцы, отличающиеся от всех остальных более светлым оттенком кожи и гораздо большей культурностью. Мадагаскарцы служат исключительно в артиллерии и считаются вообще равноправными французскими гражданами. В нашем госпитале большинство больных негров были туберкулезными. Один был с оторванной в бою с бедуинами ногой. Его наградили за это военной медалью, и он радовался ей, как дитя, совершенно забывая о своей искалеченности. Медицинский персонал очень мало беспокоился о судьбе этих взрослых детей, и многие из них погибли. Медицинская комиссия, распределяющая больных по категориям, посетила и наш госпиталь. К тому времени я сильно окреп и поправлялся благодаря изумительно благоприятному горному климату, так что рассчитывать на первую категорию мне не приходилось, и я совершенно не был удивлен, когда был назначен в третью категорию, для возвращения в часть. Француз-курильщик, к великому же нашему удивлению, был предназначен для отправления во Францию и, конечно, радовался этому необычайно. Манявский тоже попал в первую категорию и отправлялся в Алжир. Мы же с Павловым в тот же день, к вечеру, покинули госпиталь и были в эскадроне. Манявский в Алжире попал в довольно грязную историю. По приезде в Оран, в котором находились главные госпиталя Алжира, он подвергся различным испытаниям, в результате которых был признан окончательно негодным для несения службы, а поэтому подлежал увольнению, не ожидая истечения контракта. Все эти испытания и осмотры длились около месяца, и у него истощился запас взятых с собой из Сирии наркотиков. Промучившись без них довольно долгое время, он решился наконец на крайнее средство и проник в госпитальную аптеку, откуда ему удалось вынести некоторое количество морфия. По истощении взятого запаса он снова попытался пополнить его оттуда же, но был пойман заподозрившим кражу фельдшером. Из госпиталя он сразу же попал в военную тюрьму и был судим военным судом. На суде ему необычайно повезло, так как его оправдали, принимая во внимание состояние его здоровья. Так как к тому времени все проволочки с освобождением от службы были закончены, то его отпустили на свободу, и он даже устроился где-то во Франции. За время моего отсутствия из эскадрона, продолжавшегося около полутора месяцев, там произошел первый крупный скандал на денежной почве. Каждому подписавшему контракт на пять лет в Легионе французское правительство обязывается уплатить премию в размере пятисот франков, которые выплачиваются в два срока: первые двести пятьдесят выдаются сразу же по прибытию в часть, а вторые — по прошествии четырех месяцев. Нас же продержали в Константинополе больше двух месяцев без всякого денежного содержания, обещая, что как премия, так и денежное жалованье за это время мы получим по прибытии к месту службы. Прибыли мы в Бейрут, и прошло уже больше месяца, а жалованье за старое время и премия все еще не выдавались. Наконец терпение у наших лопнуло, и на одной из поверок они заявили Адъютанту, что на работу они не пойдут до тех пор, пока не будут уплачены положенные деньги. Это было заявлено в такой категоричной форме, что Адъютант растерялся и вызвал командира эскадрона. Капитан прибыл, весьма взволнованный и рассерженный, и начал кричать и топать ногами. Однако, видя упорство и непоколебимость русских, сбавил тон и в конце концов пообещал сделать все возможное для ускорения выдачи денег. Все, за исключением троих, самых упорных, пошли на работу, а эти трое, после долгих уговоров и увещеваний, не сдавшись, попали под арест. На все уговоры они отвечали, что служат не по долгу, а по контракту и так как одна из сторон не исполняет взятых на себя обязательств, то и другая этим самым освобождается от своих. Просидели они под арестом восемь суток, но деньги были выданы через три после этого инцидента. Выдали только первую половину премии, сказав, что за время пребывания в Константинополе мы получим немного погодя. Впоследствии, несколько раз мы поднимали этот вопрос, и наконец нам прочитали официальное разъяснение главного французского командования в Константинополе, что нам за время, проведенное в константинопольском лагере, денежного довольствия не полагается. Это — явное беззаконие, ибо совершенно противоречит смыслу контракта, в котором черным по белому напечатано, что с момента его подписания легионер пользуется всеми правами и преимуществами французских солдат. Получено это разъяснение было тогда, когда мы уже привыкли ничему не удивляться, и все прошло довольно тихо и спокойно. Да и как можно было еще удивляться чему бы то ни было после того, как мы узнали из писем попавших в Африку друзей, что они там получают только семь с половиной франков в месяц вместо обещанных ста! Мы же, получая жалованье, совершенно не подозревали, что получаем около ста франков в месяц только благодаря военному положению, объявленному в Сирии, и считали, что так и должно быть. На самом же деле из всех десяти тысяч русских, поступивших в Легион, только пятьсот человек, случайно попавших в Легион в Сирию, получали то, что было обещано французскими властями. Думаю, что слово «мошенничество» будет самым подходящим для определения этого поступка. Только по прошествии трех лет легионер получает первую прибавку в размере пятнадцати или двадцати франков в месяц, точную цифру не помню, но для того, чтобы получать сто франков в месяц, надо прослужить, вероятно, не менее сорока лет. Имел ли именно это в виду генерал Бруссо, печатая свои анонсы, или что-нибудь другое, мне не известно. К концу первого года службы в Сирии, нам тоже было уменьшено содержание наполовину. После получения премии в казармах началось нечто невероятное и невиданное для французов. Легионеры каждый вечер уходили в город, где посещали лучшие рестораны, в которые разрешено было ходить солдатам. К казенному вину, не говоря уже об обеде, никто не притрагивался. К девяти часам вечера к воротам казарм подкатывали, один за другим, автомобили, из которых вылезали легионеры с самым независимым видом. Участились столкновения между русскими и всяким начальством, благодаря чему помещение карцера бывало всегда переполненным. В бараках зашипели примусы, и жившие с нами в бараках французы быстро познакомились с русской кухней и, главным образом, с нашим национальным спиртным напитком, к которому некоторые очень привыкли и поглощали в таком же количестве, что и наши. Пьянство не каралось особенно строго, если только оно не сопровождалось каким-нибудь из ряда вон выходящим скандалом. К сожалению, в таковых недостатка не было, и поэтому отношение к нам начальства сильно испортилось. Акции арабов поднялись, и их бригадиры жужжали, как осенние мухи, не давая никому покоя. Первые двести пятьдесят франков пролетели в течение двух-трех дней, но так как вторые были получены почти что следом, да еще между этим было выдано очередное жалованье, кутеж, в общей сложности, продолжался около двух недель. Приблизительно в это же время один из маршаллей чуть-чуть не поплатился очень серьезно за свою невоздержанность. В нашей партии, прибывшей из Константинополя, находились двадцать семь чеченцев, державшихся несколько обособленно от всех остальных. Они свято соблюдали свои обычаи, не пили вина, не ели свинины и так далее. Многие из них почти совсем не говорили по-русски, так что французам приходилось объясняться с ними посредством двух переводчиков; кто-нибудь из нас переводил с французского на русский, а чеченец-переводчик уже с русского переводил на чеченский. Французы решили, что чеченцы в русской армии находились на том же положении, что арабы во французской, и попробовали применить к ним меры воздействия, бывшие в ходу в отношении арабов. Один маршалль за какой-то пустяк ударил чеченца стеком. Этот кинулся на него с кулаками, вне себя от бешенства, и его с трудом удалили остальные. Поздним вечером, после вечерней поверки, в кактусах, окаймлявших дорогу, ведущую из города в казармы, двое русских заметили какие-то фигуры, прятавшиеся в тени. Приглядевшись, они разобрали, что это были наши чеченцы. Оказалось, что они ждали возвращавшегося из города оскорбившего их товарища маршалля, чтобы отомстить за обиду. Все двадцать семь человек были налицо, вооруженные кто палкой, кто камнем. С трудом удалось убедить их отложить месть до более удачного времени, причем разошлись они только после обещания старшего русского переводчика уладить все это дело миром. На следующее утро старший переводчик переговорил с маршаллем и убедил его в том, что чеченцы — совершенно не то же самое, что арабы, и бить их очень рискованно. Маршалль оказался славным малым и извинился перед всеми чеченцами. С тех пор такие случаи больше не повторялись. Вообще, надо отдать справедливость чеченцам, вели они себя образцово, за исключением одного — Магомета, который пьянствовал и скандалил. Они его чуждались и презирали, не считая его своим. Был между ними один мулла. Это был на редкость симпатичный и тихий человек. В положенное время он становился на молитву, невзирая на окружающую его обстановку. Все остальные почитали его за старшего, и приказания муллы исполнялись беспрекословно. Свои мусульманские праздники они справляли очень торжественно. Французское начальство всегда их освобождало в эти дни от работ, и они устраивали в своем бараке обед из традиционной баранины. На обед приглашалось начальство и некоторые русские, которых они уважали как старых кадровых офицеров. Приглашенных они угощали шампанским. Изумительно трогательно было их отношение к России. Однажды поздно вечером, проходя мимо чеченского барака, я увидел одного из них, сидевшего на пороге. Он что-то тоскливо мурлыкал себе под нос. Я спросил его, отчего он такой грустный, на что он мне ответил: «Скучаю, в Россию хочу!» Это дало мне повод поговорить с некоторыми французами о колонизаторских способностях французов и русских. Они принуждены были согласиться со мной, что для арабов Алжир и Франция совершенно не слились в одно целое, тогда как наши же горцы, говоря о родине, совершенно не разделяют Кавказа от России. И никогда Франция не будет родиной для арабов, ибо французы в своих колониях возбуждают к себе только ненависть туземцев. Наши горцы, несмотря на единство веры с арабами, держались вдалеке от них, и всякие попытки сближения оканчивались ничем. С русскими же, за редкими исключениями, отношения были прекрасные. Но особенно тесную связь они поддерживали с чеченцами, поселившимися около Дамаска еще со времен покорения Кавказа. Как я узнал впоследствии, все наши горцы с их помощью дезертировали и исчезли бесследно. Припоминаю я еще один скандал, в котором участвовали все русские, и при этом так единодушно и решительно, что начальство принуждено было пойти на уступки. Дело произошло из-за общего любимца, Бобки. После водворения его в наших казармах наше начальство начало тоже заводить себе щенят, так что собачье население очень сильно возросло. Участь этих щенят была очень печальная. Продержав щенка некоторое время, хозяин его собирал друзей, и после основательной выпивки все участники упражнялись в стрельбе из револьвера, причем целью служило несчастное животное. Такое дикое и кровожадное развлечение удивляло нас, но в еще большей степени возбуждало презрение к этим людям. Не знаю случая, чтобы русские солдаты забавлялись какими-нибудь мучениями и смертью выхоленного ими животного, и вряд ли кто-нибудь может привести подобный пример. Од
вернуться

442

комендант