Выбрать главу

Мы выходим и, поднявшись на несколько ступенек, оказываемся в обширном полутемном холле. Это одно из тех традиционных помещений, которые символизировали буржуазный достаток и служили главным образом для того, чтобы спотыкаться в темноте о мебель. К счастью, мебели в этом холле нет. Единственное, что я замечаю, это фигура милиционера у одной из дверей. Профессиональное чутье подсказывает, что мне — туда.

И вот мы в комнате, которая впредь будет именоваться «местом происшествия». Оно просторно, это место происшествия, но ощущения простора нет. все впритык заставлено мебелью. Тут и комод с мраморной плитой, и два платяных шкафа — с зеркалом и без, и несколько столиков, на которые вряд ли можно что-либо ставить — такие они шаткие на вид; и гигантская лжеяпонская ваза, два фикуса по обе стороны двери, ведущей в тот самый зимний сад; кресла, табуретки, половички и масса всяких прочих вещей, от перечисления которых я воздержусь из боязни впасть в натурализм.

Среди этого нагромождения фамильной мебели выделяется несколько вещей, которым, по-видимому, принадлежит известная роль и в описываемой истории. Тяжелый полированный стол. На нем — коробка шоколадных конфет, наполовину выпитая бутылка коньяку, две рюмки — одна почти пустая, другая — почти полная. У стола — стулья. Тоже два. В углу комнаты — массивная кровать. Над ней в раме — портрет мужчины весьма внушительного вида. Поперек кровати — оригинал.

Поза мужчины — мучительно неудобна. Особенно если иметь в виду, что ему предстоит лежать в этой позе до скончания века или — без преувеличения — до того, как он полностью не сгниет. Не нравится мне и выражение его лица, не имеющее ничего общего с самоуверенной улыбкой на портрете. Хотя и эта фотоулыбка тоже мне не очень нравится. В ней есть что-то нахальное и вызывающее. Если присовокупить эту улыбку к остальным данным обстановки, мы могли бы сделать заключение, что в прошлом хозяин в общем и целом был доволен судьбой.

Осматривая вышеописанный интерьер, я в то же время краешком глаза слежу за маневрами своего приятеля-врача. Это совсем не лишняя предосторожность. Когда Паганини склоняется над трупом, исполненный решимости установить диагноз, я вовремя одергиваю его:

— Доктор, только не трогать…

— Обойдусь без советов, дорогой, — бурчит виртуоз и убирает руки.

— Не сомневаюсь. В последний раз мы нашли на ноже убийцы столько отпечатков твоих пальцев, что — захоти я сократить следствие — я мог бы вполне задержать тебя.

Вспыхивает магний фотоаппарата. Потом еще и еще. Лейтенант знает свое дело. Как, впрочем, и остальные. Начало осмотра. Начало опроса. Начало нового рабочего дня.

Некогда гениальные детективы с одного взгляда устанавливали все, в том числе и ласкательное прозвище убийцы. А нам суждено идти по следу черепашьими шагами. Обзорные снимки. Узловые снимки. Детали. И писанина. Статистический отчет. Динамический отчет. Отпечатки пальцев. И писанина. Пока не получится альбом семейных фотографий и документов, в которых отсутствует ответ на главный вопрос: убийство или самоубийство?

— Убийство или самоубийство? — повторяю я на этот раз вслух.

— Вот это уж ты нам скажешь, дорогой, — мычит себе под нос врач.

— А когда наступила смерть? — спрашиваю я и смотрю на будильник, стоящий на ночном столике.

В романах часы обычно останавливаются именно в тот самый роковой час. Эти железно тикают.

— Когда наступила смерть? — повторяет врач, почесывая затылок. — Около полуночи…

— Причина?

— Я ощущаю запах горького миндаля, — произносит Паганини.

— Этот запах напоминает мне детство.

— А мне — цианистый калий.

— Еще что ты мне можешь сказать?

— Пиши-ка ты лучше самоубийство. А если убийца явится с повинной, большое дело — переправишь акт. Или иди обратным путем: ищи убийцу, а не найдешь — напишем «самоубийство»…

Врач внезапно прерывает поток мудрых советов и, осененный идеей, подходит к столу, протягивая руку к почти пустой рюмке коньяка.

— Доктор! — стонет лейтенант.

Врач поспешно убирает руку и, наклонившись, нюхает рюмку.

— Так и есть. Запах горького миндаля и коньяка.

— Какого — «Экстра» или «Плиски»?

— Попробуй, — добродушно предлагает доктор. — Ты лучше разбираешься в коньяке.

И, удивляясь, сколько можно размышлять над такими очевидными истинами, бросает на меня сокрушительный взгляд.

— Все до того ясно, что лишь такому мизантропу, как ты, может мерещиться убийство.

— Верно, — киваю я. — Особенно если б не было второй рюмки. Но когда двое выпивают и после выпивки остается только один труп, приходится проверить, кто тот другой, что так легко перенес цианистый калий.

При этих словах я поворачиваюсь к Паганини спиной — пусть себе спокойно нюхает рюмки — и выхожу в холл.

— Кто еще живет здесь? — спрашиваю милиционера, стоящего в полумраке.

— В комнате налево — Димов, адвокат. А здесь, справа — Баевы.

— И это все обитатели дома?

— Нет, почему же. Внизу, в подвале, тоже живут люди.

*

Что ж — пойдем посмотрим подвал. У подвалов всегда подозрительные биографии. Потайные двери. Подземные ходы. Словом, читали в романах, знаете.

Я спускаюсь по лестнице и оказываюсь в узком, недавно побеленном коридоре, освещенном примерно так же, как и мой кабинет. В коридор выходят три двери. Стучу в первую — она моментально открывается. Так моментально, что у меня мелькает подозрение, не подслушивала ли хозяйка. Показываю ей удостоверение.

— Ах, товарищ начальник, заходите. Я Катя. Вам, наверно, сказали. Я даже хотела подняться наверх — может, что надо — да мне велели сидеть здесь и дожидаться.

Вхожу в комнату и беглым взглядом окидываю обстановку. Здесь тоже все заставлено, как и у покойника, с той разницей, что мебель — пониже категорией, и на стене вместо портрета висит старый линялый коврик. На нем вышит лев, продирающийся сквозь заросли ядовито-зеленых огурцов, призванных, вероятно, изображать пышную растительность девственных джунглей. Пока я созерцаю благородное животное, назойливый голос за спиной продолжает каркать:

— …Ужас, правда? Хоть покойный Маринов тоже был типчик, я вам скажу. Но все же так неожиданно, правда? Представляю, как вылупит глаза моя приятельница Мара, соседка. Она, знаете, всегда говорила: да этого человека и старость не берет! Вообще-то все мы, конечно, стареем — кто медленней, кто быстрей, но покойный Маринов не старел, а молодел… К девушкам очень был неравнодушен…

— Постойте, постойте, не все сразу… — останавливаю ее я, поворачиваясь к ней лицом. — Обо всем будем говорить по порядку — первое, второе, третье…

Женщина с вытаращенными глазами и большим, раскрытым на полуслове ртом оторопело смотрит на меня. Она, должно быть, впервые слышит, что можно говорить по плану, по порядку — первое, второе, третье. Потом соглашается:

— Как вы скажете… Вам видней, товарищ начальник… Я вот и Маре тоже говорю…

И заводится сначала.

— Постойте! — кричу я, прерывая этот словесный водопад. — С каких пор вы знаете Маринова?

— С каких пор? А я помню, с каких пор? Лет тридцать, если не соврать, не меньше… Я еще девушкой пришла в этот дом. Он не такой тогда был, вы не думайте. Богатый дом, не то, что сейчас — плюшевые диваны и ковры, гипсовые потолки, паркет начищен — хоть языком лижи. Мы с Марой, моей подругой, как начнем убираться.

— А чем занимался Маринов?

— Профессия хорошая, ничего не скажешь. Да и покойная госпожа принесла ему деньжат в приданое…

— Чем он занимался? — терпеливо повторяю я.

— Сыщиком был. Частным. Помните, раньше нанимали агентов следить, кто кому ставит рога и прочее… Сам-то он, конечно, не следил — для этого была рыбешка помельче, — товарищ Димов, например, а господин Маринов сидел себе в кабинете и знай приказывал: ты пойдешь туда, а ты сюда. И нас в хвост и гриву гонял. Бывало в лепешку расшибешься — все равно не угодишь. Сколько раз мы соберемся, бывало, с Марой — я вам, кажется, говорила о ней…