Выбрать главу

В канун пасхи с утра у приисковой конторы в Чирокане стал скапливаться народ. Случилось это, правда, не само собой: людям Жухлицкого пришлось порядком покричать в сырых полутемных бараках о том, что пора–де всем миром пойти крепко поговорить с хозяином.

К полудню толпа разрослась порядочно — уже сотен пять мужиков, баб и детишек галдело перед конторой. Комиссар горной милиции Епифан Савельич Кудрин с опаской поглядывал в окно: что мог он, сам–шест, сделать с голодной и все стервенеющей ордой? Пять его подручных тоскливо слонялись по полутемному коридору и трусили отчаянно.

Наконец на крыльцо, ступая крепко, по–хозяйски, вышел Аркадий Борисович и, сощурившись, окинул взглядом толпу. Да, голод выкурил из таежной бездны и свел воедино людей, годами избегавших друг друга,— известное дело, старатель, хоть одиночка, хоть артельный, не выдаст фартового места, в поселок приходит крадучись, с противоположной вовсе стороны, тем же манером и уходит. Вот они, все теперь здесь: вечный неудачник и горький пьяница Васька Разгильдяев, по прозвищу Купецкий Сын, оказался рядом с прижимистым и удачливым Евлампием Судариковым, смирный семейный человек Иван Карпухин стоит плечом к плечу с лихим варнаком и душегубом Митькой Баргузином… старатели, шатуны, бесстыжие артельные мамки, испитые беременные бабы, сопливая ребятня… Чуть в сторонке кучкой молчаливых истуканов застыли китайцы с косами, черными дохлыми змеями свисающими из–под круглых шапочек. Впереди, под самым крыльцом, стоит, дымя цигаркой, однорукий Захар Турлай, председатель Таежного Совета — тоже мне власть, черт бы его побрал.

При появлении хозяина разноголосый гомон стих на миг, затем разом взметнулся рев, слитный, рычащий, злой. Жухлицкий и бровью не повел. В меховой душегрейке, обтягивающей широкие плечи, перетянутый широким ремнем с серебряными бляшками, в расшитых бисером высоких камусных сапогах работы орочонских мастериц, ясным соколом глядел Жухлицкий. Черт возьми, как ухитрился серенький, узкоплечий и сутулый Борис Борисович произвести на свет такого чернявого красавца! Истинно — не в мать, не в отца, а в проезжего молодца. Поговаривали об этом на приисках, поговаривали. Вот только умом и хваткостью младший Жухлицкий пошел в старшего и удачлив был не меньше.

Толпа напирала. Тянулись руки, мозолистые, грязные, источали враждебный жар черные провалы сотен разинутых ртов, изрыгали мат и хриплый вопль.

Жухлицкий внушительно молчал, постукивал хлыстиком по сапогу. За его спиной маячило бледное лицо комиссара Кудрина.

Между тем холодное молчание хозяина мало–помалу студило страсти, и совсем, кажись, установилась тишина, однако кто–то из задних рядов отчаянно взвизгнул:

– Кровососы!

– Уа–а–аау! — единой глоткой ответила толпа, но тут Жухлицкий властно вскинул руку.

– Золотнишники!—зычно гаркнул он, момент был пойман мастерски — тотчас легла мертвая тишина, даже детишки не верещали.— Золотнишники! Видит бог, не я виноват, что тайга осталась без еды. Бунтовщики и воры, мать их так, довели Россию до ручки. Купеческие склады в Чите, что снабжали нас продовольствием, разграблены. Шли к нам обозы из Харбина — так их тоже разграбили. А в январе китайские власти закрыли маньчжурскую границу — кто грамотеи у вас, те небось читали в газетках. Такие дела. Сейчас остается одно: либо подыхать здесь с голоду, либо бросать все и уходить в жилуху!

– Запасы! — взвыла толпа.— Где запасы?

– Попрятал, гад!

– В шурф его, мужики!

– Бей оглоеда!

– Дураки! — багровея, рявкнул Жухлицкий. — Вот скажи ты, Евлампий Судариков, идет нынче золотишко?

– Положим, идет.

– А у тебя на Полуночном доится яма, Карпухин?

– Вроде есть…

– Так подумайте сами,— возвысил голос Аркадий Борисович,— какой мне резон закрывать прииски? Зачем бы я отказался от золота, а? Молчите? То–то! Золотнишники, слушай меня! Я, ребята, не ангел с крылышками — своей пользой ни в жизнь не попускался, однако и старателя не забывал. Глядите: когда ты, Иван Карпухин, приехал из России с больной бабой, с голодной ребятней, кто тебе тогда поверил в долг, а? Дал ссуду, отпускал продукты из приисковой лавки, а?.. А ты — вот ты, ты, стоишь зубы скалишь, рожа твоя бесстыжая! — скажи, Митрий Баргузин, кто тебя спас, когда тебя за разбой и поножовщину по всей тайге гоняла горная милиция?

Пришел ко мне весь во вшах, в дерьме, а сейчас — гляди!— какие жабры наел! Золотнишники! Знаю, вы работали как черти, но и я старался для вас. В лавках вы брали сапоги из заграничного хрома, каких и офицерье не носило, шелк, атлас, бархат — чего душе угодно. Часы «Павел Буре»! А? Кабак, чтобы душу отвести! Икры угодно? — вот тебе икорка отменная, всех сортов. Вина?— вот и вино тебе, мадеры–холеры, шампанское с серебряным горлом. Халва, монпансье, шоколад, соленья–копченья разные, ась?! Повар! Ведь из Владивостока же повар–то выписан был, чтоб меня черти съели, все заграничные блюда насквозь готовил, пальчики оближешь! Мне это было нужно, а? Нет же! Для вас делал, вам потрафлял! А музыка в кабаке? Скрипками ведь вас ублажали, хари немытые!

Аркадий Борисович впал в раж — тыкал яростно в толпу пальцем, ногой топал, рвал на груди рубашку. И добился–таки своего — люди вроде отмякли, отошли, нет–нет да и посмеивались.

– Делать нечего,— прокашлявшись, горестно сказал Жухлицкий и даже с лица как–то спал.— Надо подаваться из тайги, пока еще силы есть. Я помогу вам, черт побери, выдам деньги, чтобы вы первое время могли устроиться в жилухе. Дам немного жратвы на дорогу и лошадей, так уж и быть! Видит бог, больше ничего поделать не могу. Когда пройдет эта разбойничья пора, милости прошу обратно — встречу как родной отец. Кто не желает помирать с голоду, подходи сейчас к кассе за расчетом, а потом к амбару — там получите понемногу муки, рису, табаку!

Тут, оттолкнув стоящих внизу охранных казаков, на крыльцо вымахнул Турлай.

– Граждане таежные пролетарии! — надсаживаясь, закричал он,— Не поддавайтесь на провокацию! В России пролетарская революция, потому Жухлицкий испугался вас, рабочих, и выживает из тайги! Не слушайте мироеда и его приспешников!

Толпа было замерла, заколебалась, но вдруг, хватив оземь шапку, завопил Митька Баргузин:

– Орочонский бог, а жрать нам что? Ты, что ли, накормишь нас, однорукий пролетарь?

В толпе облегченно, хоть и невесело, засмеялись, и она, единая до этого, стала распадаться. Визгливо окликали кого–то «мамки», глухо заворчали мужики, подали голос дети. Народ раздался — одни хлынули к амбарам, другие — к кассе.

В сумерках домой к Аркадию Борисовичу пришел китайский старшинка Миша Чихамо.

– Твоих восточников я для виду рассчитаю вместе со всеми,— сказал ему Жухлицкий.— А вы сразу разбегайтесь по своим приискам и не кажите оттуда носу. Работайте, а продовольствие вам будет. Да смотри, чтобы золото не припрятывали, а то знаю я твоих фазанов: настараются фунта два, спрячут за пазуху и — шурш в Китай. Тропы сейчас, сам понимаешь, ох и опасны!

Аркадий Борисович помолчал, пронзительно глядя на китайского старшинку. Тот кивал и кланялся. Хитрец он был еще тот и умом не обойден, понимал: люди Жухлицкого, как волки, обложили все тропы, поймают если с золотом — живьем изжарят на костре…

…Торжественно и неожиданно громко в стылой тишине прозвучали три удара «Универсаль–гонга». Аркадий Борисович, погруженный в невеселые думы, вздрогнул, даже в жар его бросило, и не удивительно: в последнее время дошел он до того, что брючный ремень, ненароком упавший на пол, мог показаться ему гадюкой, изготовившейся к броску.

Три часа ночи, глухое время.

Аркадий Борисович, горбясь, вылез из глубокого покойного кресла, подошел к окну и бессильной рукой отвел тяжелую портьеру. Темь стояла непроглядная. Ни звезды в небе, ни огня на земле. А всего год назад в любое время ночи отсюда виднелась осененная огнями английская драга, гордость Аркадия Борисовича, волшебный корабль, плывущий в ночи к заветным берегам. Черная, дикая вода Чирокана отражала эти огни и горела сама золотым мерцающим расплавом. Зрелище было невозможной красоты… Минуло, все минуло, остались уныние и жуть слепых ночей. Боже, боже, что натворила взбунтовавшаяся подлая чернь! Аркадий Борисович глухо застонал и окаменел, прижимаясь лбом к холодному стеклу…