Выбрать главу

– Ну, шагом марш, инвалидная команда! — хмуро пошутил Кожов, и они, шесть человек при трех лошадях, бодро зашагали к Чирокану…

Время было такое, когда добрые люди заканчивали обедать. Но в доме Жухлицкого в этот день никто про обед не вспомнил — шла предотъездная суета. Сам Аркадий Борисович, запершись в кабинете, сжигал бумаги в печке–голландке.

Решение навсегда покинуть Россию, принятое им в тот вечер, когда Бурундук затопил драгу, было бесповоротным. Его не изменило и даже не поколебало привезенное Кудриным известие об оставлении большевиками Верхнеудинска. Скорее наоборот. Теперь вывоз за границу золота и ценных бумаг значительно облегчится, и, не питая никаких иллюзий относительно возвращения былого, Жухлицкий торопился воспользоваться благоприятным моментом.

Аркадий Борисович был неплохо осведомлен о прошлом своих приисков, однако в смене причастных к ним лиц — беглых каторжников, графа Бенкендорфа, смиренного чиновника Лапина, гуляки Мясного, собственного папаши–ростовщика и, наконец, самого себя — какой–либо закономерности не приметил. Но то, что на глазах у него перевернута или переворачивается очередная страница жизни Золотой тайги, он интуитивно чувствовал. И даже не будучи философом, он твердо знал, что дважды в одну и ту же реку — тем паче золотоносную — никому еще не удавалось войти, и баснословные времена, когда погонная сажень буквально пропитанной драгоценным металлом земли стоила пятнадцать копеек, уже не повторятся. Да и длившееся почти восемьдесят лет потрошение Золотой тайги не могло пройти бесследно.

Аркадий Борисович бросил в жадно распахнутую огненную пасть ненужные и, пожалуй, даже опасные теперь золотозаписные книги. Прошнурованные, в добротных переплетах, они тяжело упали в пламя — печь выпыхнула искры, дым и пепел.

Жухлицкий поморщился, поднявшись, распахнул форточку и невольно задержался у окна. Как бы свежим взглядом окинул открывающийся отсюда вид. Безлюдный, можно сказать, вымирающий поселок. Пустынная река. Унылая, до зевоты бесконечная тайга… Все здесь безобразно перекопано–перепахано лопатами и кайлами, с алчбой перемыто в старательских лотках, на бутарах и вашгердах, выжато, высосано и стало теперь скучный, жалким и ненужным, как очищенный кошелек… И разве что только вот это небо, высокое, северное, в знобящей голубизне которого есть что–то от льда, заставляет ощущать себя в глубине души тем, кто ты и есть в действительности, — коварным и подленько расчетливым существом, беззастенчиво изгадившим и обобравшим чей–то доверчиво распахнутый дом, а не смелым первопроходцем, умным дельцом, зачинателем освоения диких мест. «Плевать,— пробормотал Аркадий Борисович.— Плевать и наплевать. Будем мудры, как перелетные птицы… Кончается злато–обильное лето, и пора улетать в теплые края. Унесем в клюве свои миллионы и забудем об этой варварской стране…» Тут взгляд Жухлицкого упал на то место, где над водой возвышался кончик трубы затонувшей драги, и с удивлением обнаружил нечто, не замеченное прежде. От трубы поверх воды тянулся длинный красный лоскут. Полоскаемый течением, он трепетал, точно на ветру язык пламени. «Тот самый флаг, который вывесил над драгой Турлай,— вспомнил Аркадий Борисович.— И в воде не тонет, дьявольская тряпка!..»

Резко отвернувшись от окна, он подошел к горящей печке. Надо было торопиться, и Жухлицкий далее стал действовать механически — один оценивающий взгляд, и в гудящее пламя летели листки, кипы и пачки бумаг. С этого своего безжалостно–машинного темпа он сбился лишь тогда, когда из очередного вороха обреченных документов выпал прямоугольный кусочек твердого бристольского картона с наклеенной на нем сиреневатой фотокарточкой Бориса Борисовича. Золотая тисненая надпись внизу, обрамленная замысловатой виньеткой, гласила: «Фотография Л. А. Еселевича, Чита, Аргунская улица, № 17, против Нового Собора, телеф. № 407. Негативы сохраняются». Жухлицкий–старший был в наглухо застегнутом сюртуке, сидел в кресле прямой, строгий, одна его рука покоилась на небольшом круглом столике с субтильными ножками. На столике, возле руки Бориса Борисовича, лежал раскрытый томик — едва ли не стихов. На заднем плане высилось что–то вроде коринфской колонны. Словом, старшему Жухлицкому, никогда в жизни не читавшему иных книг, кроме приходо–расходных, был, поелику возможно, придан возвышенный, сурово–задумчивый вид мыслителя немецкой школы.

Аркадий Борисович заколебался. Изображение отца, основателя миллионного предприятия, следовало сохранить при себе хотя бы из простой признательности или приличия… Он еще и еще раз вглядывался в незапоминающиеся черты бывшего серого ростовщика, и в душе его зашевелилось сомнение. Что, собственно, у них общего, кроме фамилии? Ни телосложением, ни цветом волос и глаз и ничем иным они, крысообразный, щуплый Борис Борисович и жгучий красавец, богатырь Аркадий, и близко не были похожи. Это видели все. И все об этом говорили. Жухлицкий усмехнулся. О, эта пресловутая тайна рождения, мусолено–перемусоленная в десятках сентиментальных романов… Нет, Аркадий Борисович не имел оснований считать себя, скажем, незаконным сыном графа Шувалова или путешествующего инкогнито наследника какого–нибудь престола. Все было проще, низменней и, можно сказать, смешней, если верить тому, что когда–то рассказал ему один спившийся чиновник, знавший Бориса Борисовича в бытность его в Чите, то есть до рождения Аркадия. Этот чиновник, тогда еще молодой и процветающий, якобы присутствовал как–то раз на веселой холостой пирушке, где некий красавец купец стал хвалиться расположением прелестной жены всеми ненавидимого бездетного ростовщика Жухлицкого. Кто–то из присутствующих усомнился. Слово за слово, разгорелся спор. Подогретый вином, купец предложил пари. Оно тут же было принято. Зная, что ростовщика нынче нет в городе, постановили тотчас пойти к его дому и, пока компания будет ждать на улице, красавец взойдет к пребывающей в одиночестве женщине и добудет какое–нибудь бесспорное доказательство ее благосклонности. Так и сделали. Молодые повесы приготовились было к длительному ожиданию, но случилось неожиданное. Хвастливый купчик вышел весьма скоро и с видом совершенно ошарашенным. В руке он сжимал несколько радужных бумажек довольно крупного достоинства. Придя в себя, он сконфуженно поведал, что встретил его сам ростовщик, неожиданно оказавшийся дома, и на нахальное заявление подвыпившего молодого человека, что он пришел–де повидать его жену, тихо и твердо, без малейшего раздражения заявил, что в его услугах здесь больше не нуждаются, а за труды и беспокойство извольте, мол, принять некоторую сумму денег. И с тем, вложив в руку остолбеневшего любовника хрустящие кредитки, выставил его за дверь. Денег, как выяснилось, было ровным счетом триста рублей, и их той же ночью пропили за здоровье будущего младенца. Что же касается пари, то оно, естественно, посчиталось выигранным незадачливым любовником…

Аркадий Борисович еще раз взглянул на постное лицо Бориса Борисовича и понял, что фотокарточку придется взять — если не ему самому, то его миллионам родословная все же необходима.

После вынужденной заминки он с еще большей поспешностью принялся швырять в огонь уже сослужившие свою службу бумаги. За этим занятием и застала его вошедшая Сашенька.

– Что, душа моя, уже собралась? — Аркадий Борисович бросил в печь старую записную книжку и поднял голову.

Сашенька, какая–то сама не своя, принужденно улыбнулась, достала из рукава платочек. Послюнила его и стерла на лбу у Аркадия Борисовича пятно сажи, говоря явно не то, что хотела:

– Перемазались, как чушка… Как же соберешься–то? Тут не знаешь, что и брать. Все бегом да бегом, будто на пожаре…

– Ничего и не бери,— Аркадий Борисович решил, что обеспокоенность Сашеньки связана с предстоящим отъездом, и поэтому говорил тоном веселым и бодрым.— Это у кого ничего нет, те возят с собой целые телеги добра. А у нас с тобой, слава богу, денег хватает, можем без ничего ехать — и не пропадем… Ну, кажется, все!