— Тем лучше! — говорит мой сосед, похожий на карбонария. — Буржуазия выползла из своих лавок и примкнула к народу. Теперь она — наша пленница, и мы будем держать ее перед жерлами пушек до тех пор, пока ее не распотрошат, как нас. Тогда она взвоет от боли и первая подаст сигнал к восстанию. Нам останется только ловко овладеть движением и перестрелять всю банду: буржуа и бонапартистов!
Серьезное лицо обращено в нашу сторону, сморщенная рука опускается на мое плечо. Это — Мабилль. Он пришел как раз вовремя, чтобы услышать теорию избиения этого алгебраиста, — теорию, которую он вполне одобряет, кивая своей седой головой.
Я спрашиваю его, вооружен ли он.
— Нет. Лучше будет, если меня убьют безоружного. Сентиментальные люди наговорят много громких и красивых слов о беззащитном старике, убитом пьяными солдатами. Это будет очень хорошо, поверьте мне!.. Ах, если б только пролилась кровь, — закончил он, и его голубые глаза светились кротостью.
— Нам стоит только выстрелить первыми.
— Нет! Нет! Пусть начнут шаспо![112]
Риго, я и еще несколько человек прошли сквозь расступившуюся перед нами толпу.
Она не горда и не обижается, когда ее обгоняют. В часы великих решений она любит, чтобы ее возглавляли живые лозунги, известные ей личности, с именем которых связана определенная программа.
Что происходит?
Какой-то колосс, взобравшись на соломенный стул, словами и кулаками защищает входную решетку от авангарда кортежа.
Это — старший Нуар, тот, что накануне соглашался выдать еще теплое тело своего брата, чтобы зажечь восстание.
Он остыл вместе с покойником.
И сегодня он отказывается выдать гроб Флурансу;[113] бледный, с горящими глазами, тот требует его для нужд революции, с тем чтобы погребальная процессия прошла через весь Париж, — потому что дышлом похоронных дрог можно будет, как тараном, украшенным мертвой головой, пробить брешь в стенах Тюильри.
Эти стены могут рухнуть еще до наступления ночи, если не упустить случай и повернуть в сторону Пер-Лашеза[114] лошадей процессии, стоящих головой по направлению к кладбищу Нейи.
— Как вы думаете, господин Вентра, будут сражаться?
Я не знаю того, кто ко мне обращается.
Он называет себя.
— Я Шарль Гюго... Вы не в ладах с моим отцом (литературные разногласия!), но зато, мне кажется, вы хороши с наиболее энергичными из этих людей. Не могли бы вы оказать мне услугу собрата и устроить меня в первых рядах? Вам это будет совсем не трудно, — ведь вы немножко командуете всей этой толпой...
— Вы ошибаетесь, здесь никто не командует. Даже Рошфора и Делеклюза[115], может быть, сметет сейчас эта людская волна, если вдруг в словах какого-нибудь уличного оратора блеснет ослепляющая молния или просто в этом пасмурном небе неожиданно вспыхнет сноп солнечных лучей... Впрочем, посмотрю...
Что посмотрю? Кого посмотрю?
— Вы за Париж или за Нейи? — спрашивает Брион, хватая меня за рукав; глаза его горят, голос срывается.
— Я за то, чего захочет народ.
Народ не захотел битвы, несмотря на отчаянные мольбы Флуранса и настойчивость нескольких героических натур, которые, пытаясь зажечь этот народ, схватили за узду траурных кляч.
— Редакция «Улицы», вперед! — призывали революционные отряды.
— Не водите этих людей на убой, Вентра!
Неужели вы думаете, что можно кого-нибудь повести на убой, предписать массам быть храбрыми или малодушными?
Они несут в самих себе свою скрытую волю, и красноречие всего мира бессильно здесь!
Говорят, что восстание вспыхивает тогда, когда к нему призывают вожди.
Неправда!
Двести тысяч человек, жаждущих битвы, не послушают командиров, если те крикнут им: «Не ходите в бой!» Они перешагнут через трупы офицеров, если те встанут им поперек дороги, и по их изувеченным телам бросятся в атаку.
Один только Мабилль был прав. Если б какое-то чудо двинуло войска без провокации, если б по чьему-то безрассудному приказу явился полк солдат и затеял перестрелку вокруг этого дома, — о, тогда народным трибунам достаточно было б сказать одно слово, подать сигнал, и знамя Республики взвилось бы над баррикадами, пусть даже ему суждено было быть изодранным картечью и покрыть своими клочьями тысячи трупов.
113
114
115