Выбрать главу

— А и хер с ним, — сказал Водила. — Лично мне — Кот дороже.

Мне это так понравилось, что я даже об его ногу потерся. А Водила... Вот он иногда такой умный, такой сообразительный бывает, а иногда — мудак мудаком!.. Водила, видишь ли, подумал, что я так выражаю свое нетерпение скорей пожрать, и говорит:

— Не торопись, Кыся, не торопись. Я вот только эти приправки себе ссыплю, а то ты их вряд ли есть будешь...

И сгребает с моей тарелки в свою — лук, соленые огурчики и оливки. Вот когда он дошел до оливок — тут уж извините! Я пулей вылетел из сумки к нему на колени, мгновенно подцепил когтями пару оливок и быстренько отправил их себе в рот!

За маслины и оливки я могу, по выражению Шуры Плоткина, «продать план родного завода». Шура считал, что такой гастрономический изыск — подтверждение моей яркой индивидуальности.

С тех пор как Шура случайно обнаружил мою необъяснимую страсть к этому далеко не кошачьему продукту, он мне с каждого гонорара, с каждого аванса, с любой халтурки покупал банку консервированных оливок и первое время даже устраивал маленькие представления для своих друзей. Он брал самую большую оливку в зубы, опускался на ковер, становился на карачки и, оскалившись, тянулся ко мне. Я подходил и осторожно зубами вынимал изо рта Шуры эту оливку под шумные аплодисменты присутствующих.

Если же гостей не было, а оливки имелись, то мы все равно частенько исполняли этот, как говорил Шура, «смертельный номер». Просто так. Друг для друга.

Иногда, глядя на то, как я лопаю оливки или маслины, Шура вспоминал какую-то «чеховскую Кошку», которая жрала с голодухи огурцы. Долгое время я думал, что «чеховская Кошка» — название неизвестной мне кошачьей породы. Вроде «сиамской Кошки» или «сибирской». Но потом узнал от Шуры, что Чехов, вроде моего Плоткина, тоже был литератором, и Шура его очень любил и уважал. А вот как сам Чехов относился к моему Плоткину — об этом никогда разговора не было...

... Короче, жрал я этот потрясающий «татарский бифштекс», свежайший сырой мясной фарш, закусывал своими любимыми оливками, чем привел в немалое удивление и своего Водилу, и Лысого, который время от времени заглядывал ко мне под стол и говорил:

— Ну и котяра... Вот это да!..

— Кыся — что надо. Можно сказать — друг, товарищ и брат. А башковитый!.. Он про тебя счас такое понимает, что если бы ты, к примеру, узнал — сразу бы выпал в осадок, — вдруг сказал Водила.

Я с перепугу даже есть перестал. Ну что за трепло?! Кто его за язык тянет раньше времени?! Ты подожди, когда Лысый сам расколется. Когда первым заговорит о деле...

Но Лысый, слава Богу, не принял всерьез последнюю фразу Водилы. Он рассмеялся и, словно отвечая мне, сказал:

— Слушай... Я все хотел с тобой об одном деле поговорить.

Ох, елки-палки! Неужели я действую и на Лысого?! Потряс!!! Как же это обратить в нашу с Водилой пользу?..

А мой Водила, засранец такой, не просек ответственности момента — заткнуться и слушать — и говорит Лысому:

— Ты еврей или русский?

Лысый обиделся, разозлился, разнервничался:

— Да ты чё?! Белены объелся?! Нашел, бля, еврея!.. Да я русак чистейших кровей! Да я этих жидов!.. Ты чё? В своем уме?!

— Ну все, все... Извини, браток, — говорит мой Водила. — Просто ты счас в столовке сидишь, кушаешь, а беретку свою не снимаешь, как положено по христианскому обычаю. Вот я и подумал — уж не еврей ли ты? Им то, как раз по ихней вере, положено за столом сидеть в такой шапочке — кипа называется...

Лысый нехотя стянул берет с головы и обиженно произнес:

— Ты тоже, знаешь, говори, да не заговаривайся. Я, может, стесняюсь здесь своей плешью отсвечивать. Вот и ношу беретку.

— Госссподи!.. — виновато вздохнул Водила. — Да носи ты хоть шапку-ушанку, хоть с голой жопой ходи — кто тебе тут чего скажет? Не, правда, извини меня, корешок... Не хотел обидеть. Тем более что я лично евреев даже очень уважаю. Не обижайся. Давай я лучше тебе частушку хорошую спою, чтобы ты на меня зла не держал...

И Водила тихонько запел:

Кудри вьются, кудри вьются, Кудри вьются у блядей... Ах, почему они не вьются У порядочных людей?..

Неожиданно чей-то молодой и приятный голос так же негромко продолжил:

Потому что у блядей Деньги есть для бигудей, А у порядочных людей Все уходит на блядей!..

Я сидел под столом со своей тарелкой и, кроме чужих ног в потрепанных джинсах и кроссовках на липучках, ни черта больше не видел. А сердце у меня уже тревожно кувыркнулось, дыхание перехватило, и последняя оливка встала поперек горла. Еле проглотил. Уж слишком от этого любителя частушек тянуло кисло оружейным металлическим запахом!

— Здорово, мужики! — услышал я и на всякий случай вспрыгнул на один из двух свободных стульев у нашего столика.

Мало ли... Чем черт не шутит? Может, и я пригожусь.

У нашего стола стоял худенький, невысокий и по-человечески очень симпатичный паренек лет девятнадцати-двадцати. В руках он держал пластмассовый поднос с тарелками, стаканом апельсинового сока и большой кружкой кофе. Он открыто и обаятельно улыбался моему Водиле и Лысому, а увидев меня, удивленно поднял брови, рассмеялся и сказал:

— Вот так Котик!.. Прямо громила с большой дороги! А я слышу — по-русски говорят, да еще и частушки поют. Что же такое, думаю? Это ж у нас тут не каждый день... Я и решил подойти. Ничего? Не помешаю?

— Присаживайся, браток, — приветливо сказал ему мой Водила.

* * *

Звали его Алик. Наш — ленинградец. Или — петербуржец? Теперь с этими ново-старыми названиями вечная путаница.

Алик успел захватить и последний год Афганистана, и в Карабахе повоевал. Сначала на одной стороне, потом — на другой. Там стали платить больше. И не в рублях, а в долларах. Сейчас живет в Мюнхене, со старенькой еврейской мамой. Он у нее — поздний ребенок. Отец был эстонец. Умер уже давно. Сам Алик говорит и по-немецки, и по-английски. По-английски — хуже. А эстонский — совсем забыл. И лет ему, оказалось, двадцать девять. Хотя больше чем на двадцать он никак не выглядел!..

— Помню, в кино «детям до шестнадцати» билет не продают, сигареты не отпускают, ну, а насчет выпивки — полный атас!.. По любому поводу приходилось паспорт предъявлять, — смеялся Алик.